В один дождливый вечер, поздно вернувшись домой, она застала в избенке Сокола. Тот сидел, опершись рукой на стол и зажав меж колен автомат. Тересе так и застыла на пороге, прислонилась к дверному косяку и, спрятав руку за спину, старалась нашарить щеколду и броситься во двор.
— Не узнаешь, Тереселе? Это же учитель, — прошамкала на кровати мать, и в ее голосе прозвучало старое: «Подумать только, к нам зашел учитель!»
Сокол долго не спускал глаз с Тересе. Потом улыбнулся:
— Тересе — моя ученица. Как подумаю… Хорошая у вас дочка, тетушка.
Мать замазала руками, вздохнула и закашлялась, будто поперхнувшись.
На подгибающихся ногах Тересе прошла по избе и, не снимая мокрого ватника, села в ногах у матери.
— Как Андрюс?
Тересе залил жар, к горлу подступила тошнота.
— Все еще таскает свою кочергу?
— Я бы ему глаза выцарапала, большевику треклятому! — не выдержала мать. — О господи наш, Иисусе Христе! Кабы не моя хворость… Ладно, дай встану, он еще попомнит, этот кобель!
— За что же вы так, тетушка?
— За что?! Сейчас узнаешь. Да что и скрывать-то. Так вот! Эту мою заразу… этот кобель… Если не видать пока, то скоро вся деревня пальцами будет показывать…
Тересе съежилась, спрятала лицо в ладони.
— Не он… не Андрюс! — крикнула она прерывающимся голосом. — Не Андрюс, мама!
— Никак пес, ежели не Андрюс?
— Не Андрюс!
Сокол заерзал, громко скрипнула лавка. У Тересе на кончике языка вертелось: «Панцирь!» Швырнуть бы это слово, как камень. Но в кого швырнуть-то? «Помни, хоть слово пикнешь — аминь!» Молчать. Молчать, стиснуть зубы, хотя холодное железное слово само просилось наружу: «Это Панцирь! Панцирь!»
— Если Андрюс тебя обидел… Тересе, скажи…
«Панцирь! Панцирь! Неужели ты не знаешь, кто у тебя в отряде! Сам ведь послал Панциря… Неужто ты их не знаешь?.. Но почему Панцирь велел никому не проболтаться? Соколу? Вдруг Сокол ничего не знает и Панцирь его боится… Аминь. Аминь…»
— Ведь Андрюс, правда? — настойчиво допытывался Сокол.
— Нет, нет, — Тересе качала головой и кусала губы, чтоб не сорвалось это ужасное имя.
— Дура девка, учитель…
— Вы, тетушка, на нее не сердитесь. И не браните, не надо. Тересе не из таких, чтоб ее зря мучить.
— Скажешь, еще похвалить ее, что с этим большевиком?..
— Не стоит, тетушка. Мы-то ничего не забудем. Не за это люди гибнут.
— А за что гибнут? За что? — Тересе несмело тронула натянутую струну.
— Сама бы могла понять, — помолчав, спокойно ответил Сокол. — Скажи, почему литовцу нет места на родине? Почему чужие края усеяны нашими костьми еще с царских времен? Почему мы должны учить наших детей почитать нового бога? Скажи, лучше будет, если чужаки вычеркнут имя Литвы? Ты подумай, Тересе…
Сокол встал, подошел к Тересе, поднял руку к ее плечу и тут же отступил.
— Думаешь, нам легко? Мы тоже ведь, бывает, ошибаемся, не можем сдержаться, теряем голову. Родина не забудет страданий ни одного из своих детей, Тересе! А пока молчи, Тересе. Молчи!
Стукнула дверь. За окном шумел дождь, вовсю гудел ветер.
— В такую непогодь собаку из дома не выгонишь, а он ушел. За веру, господи наш…
— Это Панцирь, мама! — зарыдала Тересе. — Он!
Мать подняла голову.
— Что — «он»?
— Это он, он, мама!
— Спятила…
— Он, мама…
— О господи наш, Иисусе Христе! Этот ирод?
Тересе убежала к себе в чулан и рухнула на постель, продолжая шептать: «Он, он, он…» Мать звала ее, но Тересе даже не шелохнулась.
Перед рождеством, когда ударили морозы, мать чуть оправилась, могла даже, держась за стену, пройтись по избе. Но вскоре ей снова стало хуже, она опять горела, как в огне, и хваталась за дочкину руку. Тересе всю ночь просидела у постели матери.
— Ведь такой малости хотела, — прошептала старуха спекшимися губами. — Денек прожить без забот, без горя. Такой-то малости…
Под утро лицо и руки стали серые. Она откинула голову, притихла, вроде заснула. Тересе пошла было вздремнуть хоть на часок, но тут мать дернулась всем телом, глубоко вздохнула, открыла рот и закатила глаза.
— Мама! — схватила ее за руку Тересе.
Мать не ответила. Лежала, как никогда спокойная и равнодушная ко всему.
После похорон Тересе ходила, потеряв голову. Только жизнь, изредка шевелившаяся под грудью, напоминала ей — ты не одна! И никакой радости от этого не было…