Тересе встает, бумажка летит на пол.
На дворе — солнце, с крыши падают капли, со звоном разбиваются сосульки.
«Чего я тут сижу? Стерегу хутор Маркаускасов? Как вон та собачонка, что тявкает у хлева?»
Тересе нечаянно наступает на письмо. Шуршит под ногой бумажка.
«Чего я тут не видела?»
На столе — недовязанная варежка, клубок суровых белых ниток.
«И за нитки придется ответ держать. «Куда дела?» — спросят, и что я отвечу?
Чего я тут сижу?»
3
Молотилка заглатывает последние снопы, выплевывает мятую солому. Андрюс смотрит на опустевшие садки, на кучу непровеянного зерна в конце тока. Три дня молотили. Мешков пятьдесят, не меньше. Пятьдесят! К весне рожь подорожает, за мешок — двести… Зашибем деньгу! А где еще полсадки ячменя, да и в амбаре закрома не пустуют… Жить можно. Почему он тогда, в лесу, не позвал брата в гости? Приехал бы да посмотрел, как живет Андрюс. И отцу бы рассказал. Правда, отец давно не встает… Но Андрюс много бы отдал, чтоб отец с Пятрасом убедились воочию, как живет сейчас этот косорукий. Ах, не жизнь у него, а малина.
Аксомайтене швыряет на стол молотилки охапку огребков, подскочив к Болюсу, отбирает у него четырехзубые вилы и сама запихивает солому в пасть машины.
На доске конного привода сидит Тересе. Лошади бредут по кругу, вращая молотилку, а она длинным кнутом подгоняет то одну, то другую и все время переживает, что сидит, можно сказать, без дела. Не так давно еще бегала, не слыша под собой ног, трудилась в поте лица, а теперь… Разлезлась, будто квашня, и ни на что не годится, — разве что лошадей погонять. Ее беда все приближается, вот-вот все свершится; сегодня, когда Андрюс, пообедав, ушел, Аксомайтене спросила: «Так и собираешься жить, Тересе?» Тересе промолчала. «Батрачила у Маркаускаса, а теперь — у Андрюса, да?» Словно камнем в нее запустили, и она не могла не защищаться. «Наше здесь все. И мое тоже… Вы не думайте…» — «А ребенок-то будет только твой?» Тересе проглотила обиду. О, если б она могла крикнуть: «Это не Андрюс!.. Это Панцирь меня!» Полегчало бы, этими словами она бы смыла позор. А тут — молчи, молчи, как проклятая… И не знаешь, надолго ли хватит сил. Аксомайтене покосилась на Тересе и, наверно, пожалела ее. «Да не бери ты в голову, я просто так… — И сменила разговор: — Я одного боюсь, как бы Андрюс тебя не доконал работами…» Тересе чуть было не кивнула. Самой ведь приходили в голову такие мысли. Отгоняла их, а то принималась убеждать себя, что Андрюс любит, как любил, и главное — перетерпеть. Она жила воспоминаниями и верила в них; видела же, что Андрюс и теперь, забывшись, смотрит на нее по-доброму, как когда-то; за такие минуты она могла отдать все.
Тарахтит на холостых оборотах машина, и Андрюс, высунув голову из открытой дверцы, тпрукает на лошадей. Лошади ослабляют постромки, свешивают головы. Вспотели, аж пар идет.
Вечер. За ольшаником садится белое солнце.
С гумна выходит Аксомайтене. Вдохнув полной грудью холодный воздух, она стирает ладонью пыль с лица.
— Болюс!
— Я тут, мама.
Мальчик срывает с гороховой плети хрустящие стручки и, согнувшись, заходится надсадным кашлем.
— Пойдем домой, сынок.
— Может, перекусите? — предлагает Андрюс.
— Да некогда, малыши одни оставлены.
— Вот спасибо, Аксомайтене. Тересе, молока соседке налей.
Серые глаза Аксомайтене смотрят вдаль.
— Не заходишь к нам, Андрюс.
— Работа заедает…
— Когда Казимерас был жив, захаживал.
Женщина удаляется в избу. За ней — Болюс, кашляя по-стариковски. Не заходишь, мол… А о чем им говорить, если Андрюс даже зайдет? Казимерас ему завидовал. Конечно, не стоит ворошить прошлое, но все-таки… О чем им говорить-то? Тересе послал, чтоб позвала соседку на молотьбу. Сам не пошел. Оно конечно, нелегко сейчас Аксомайтене, но при чем тут Андрюс? Велел Тересе соседке мясо отнести. Он не поскупится, по-царски заплатит за эти дни. Он ведь хочет помочь! Но Магде смотрит так, словно в чем-то обвиняет Андрюса. В чем же?
Лает пес, из-за избы появляется дочка соседки Валюкене.
— Это вам! — кричит она издали, и Андрюс, выйдя девочке навстречу, берет у нее сложенный вчетверо листок бумаги.
Девочка бежит к воротам, пес яростно лает — сорвался бы с цепи, живого места не оставил бы.
Слова, выведенные карандашом на тетрадной обложке, гудят словно похоронный колокол. Андрюс перечитывает раз, другой, а затем опускает руки и смотрит невидящим взглядом.