Выбрать главу

У Ефросиньи лицо задрожало.

— Не вводи нас в злобу, девка, — сказал Ушаков, — а то можно и калёным припечь.

Толстой, третьим сидевший у стола, подбородок в высокое кружево воротника опустил. Насупился.

Ефросинья руки заломила, забилась у лавки. И уж не «северная Венус», что сидела на галерее в замке Сант-Эльм в платье французском, с кольцами дорогими на пальцах тонких, глянула из неё. Девка рязанская, барином битая, поротая, мятая, клятая, валенная, голову клонила, кричала по-птичьи. И страхи, ею, и матерью её, и бабкой, и прабабкой пережитые, поднимались в душе перед теми сильными в париках пудреных, с лицами холёными, с глазами властными.

«Бойся их! — кричало в ней всё. — Бойся!»

И, губами обморочными едва шевеля, заговорила она торопливо:

— Отцу... отцу своему смерти царевич у бога просил...

Пётр глубже ладонь на лицо надвинул.

— Помощи просил у цесаря германского, трон для себя ища...

Пётр голову опускал всё ниже и ниже, как на плаху клоня.

— К королю шведов Карлу ехать собирался — воевать с Россией.

Пётр вскочил и кресло отшвырнул так, что ножки подломились. Крикнул:

— Воевать с Россией?!

Видел Пётр, как людей пытали. И сам пытал. Слышал, как кости хрустят, как хрипнет голос в крике, как трещит кожа, калёным железом припечённая. Знал, как ломают на колесе, растягивают на дыбе, рассекают на плахах. Но вот и самому ему довелось и калёным железом припечённым быть, и на колесе ломаться, и на дыбе тянуться, и на плаху лечь. Ибо слова те Ефросиньины были для него и огнём, и железом, и колесом, и дыбой, и плахой.

И, словно сникнув под пыткой той, Пётр голову опустил и вышел из пыточной. Оставшиеся молчали, боясь шелохнуться. Румянцев вышел вслед за царём.

На рассвете того же дня Пётр написал послания в Синод и Сенат высшим духовным иерархам и чинам светским с просьбой вершить суд нелицеприятный над царевичем Алексеем в сообразии с виной осуждаемого и отрешась от того, «что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына».

Как государь и как отец он сам бы мог вынести приговор сыну своему преступному.

«Однако ж, — написал Пётр, — боюсь бога, дабы не погрешить, ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие в их. Тако ж и врачи, хотя б и всех искуснее который был, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призывает других».

Пётр положил перо. Вошёл Румянцев, доложил, что царевич Алексей, как государственный преступник, взят под стражу.

* * *

Плохо спится в Питербурхе белыми ночами. Часы полночь пробьют, а за окном и день не в день, и ночь не в ночь.

Взглянет боярин в такую вот пору на небо, а оно город придавило, словно начищенный таз оловянный цирюльника немецкого. Сумно под небом таким. И в душе поднимется нехорошее.

То ли дело привычное — московское крепкое небо, звёздами приколоченное к выси. Проснёшься, глянешь, а оно вот, перед тобой: тёмное, своё. Покойно станет. И вольно боярину снова в постель лечь, уютно руку под щёку подсунуть и спать, сколько бог даст. А то и к боярыне подкатиться под бочок тёплый. Тоже хорошо.

В Питербурхе всё не так. А уж утром проснётся человек под небом тем окаянным, а во рту вкус нехороший: не то квасу накануне испил незрелого, не то вовсе дряни какой ни есть хуже наелся. В голове же — и говорить не хочется — как на постоялом дворе: шум, звоны глухие и вроде бы даже кони ржут и ногами топочут.

После возлияний излишних, известно, рассол капустный кислый пить надо. Ковшик хватишь изрядный, да ещё ежели с хреном, с тмином, с травками острыми, — оно и отпустит. А то ещё некоторые приспосабливаются по утрам, после похмелья злого, голову в кадку с водой окунать, и поглубже. Да так стараются, чтобы вода с ледком была. Тоже помогает. Окунул её, голову-то больную, раз, другой — глядишь и повеселел.

Не то после ночи белой. Здесь уж ни рассол, ни вода ледяная ни к чему. Действия не имеют.

Люди просыпаются в Питербурхе с лицами жёлтыми, опухшими, недобрыми. Выйдет такой боярин на крыльцо поутру, а холопы не знают, куда и деваться. Дело ясное: как ни крути, а быть битым.

Сумрачные сидели генералы, сенаторы, лица духовные, собравшиеся, как царь повелел, царевича судить. Морщины глубокие лбы бороздили, под глазами мешки.

За окном день разгорался: нездоровый, серенький. Солнца не видно. И лица собравшихся оттого ещё более хмурыми казались. Совсем закручинились мужи государственные. Но ночь белая была в том неповинна. Другое головы пригибало, от другого хмурились.