— Короче! — хозяин ударил свою хитрую рыбу вилкой. Опять промахнулся.
— Короче! Мы все так и оставили в чулане.. До точной ставки! Пойдем покурим!
— Не больше одной, отец! — предупредила хозяйка.
Хозяин был на диете?
Мы с ним вышли в сени. Я опять задел ведро. Хозяин нащупал его в темноте (светились только щели вокруг двери) и, видимо (вернее, невидимо), на него сел. Я сел на ступеньку роковой лестницы, ведущей в мансарду.
— А тебя я завтра вроде как брата жены Василия представлю. Есть такой. Петр его не видел никогда.
— У нас принято своей специальности не скрывать. Доверие…
— А мне Василий плел, что вы можете болтать, болтать о том-сем, а сами заключения выводите. Так-то не можешь, что ль? Можешь? Ну и все! А то ляжем мы с тобой на этой лесенке! От бандитской пули!
Он часто и сильно затягивался, вспышки озаряли кольца усов, словно расцветал во мраке неведомый цветок с огненной тычинкой.
— Слушаешь, док? Вот и я так ночью. Задвижку-то эту — не хитро… саданул плечом… да ерунда, конечно, но еще я тебе наедине хотел сказать: следят ведь уже за ним!
Мы говорили вполголоса, но из-за двери над нашими головами можно было, при желании, нас услышать. Там было черным-черно…
— Я тут на той неделе, тоже в воскресенье, дома чего-то был. Вон тут у пруда, гляжу, бродит, проваливается какой-то. Не наш. Бородатый. Потом — к дому. Стучит. Тут, мол, Петр Точильщиков живет? Нет, говорю, Точильщиков не живет. А он не настаивал. Сам на обезьяну похож. Все оглядывался.
— Какая-то есть у Петра на вас, нижних, обида?
— Обида? Да ходили мы за ним весной! Компрессы ставили! Я сам-то, честно, калеченый! А он все на жизнь жаловался. Что, мол, шестой десяток скоро что жизнь кончается…
Он ногой задавил сигарету. Но тут же закурил вторую.
— Мол, мне больше одной нельзя! Жаль, что ты, док, по психам, а то я тебе бы тоже пожалился… Так вот. Он Петр так и нес чего-то что жизнь мол кончается, что ничего совершить хорошего не успел, а что работал, и все, это, мол, все могут, это обязанность… ладно, док, чтобы уж совсем ясно стало… второй это приступ у него. Скрывали мы. Лет пятнадцать или чуть поменьше, когда Лариска, жена, померла у него, стал он такой, как сейчас, и давиться хотел. Приглашали мы тут… тоже, частным путем. В областную психиатрическую его клали. Лежал. Правда, почему-то, не знаю, его быстро выписали. Но уж с тех пор он стал не тот. А?
— Да. Это для психиатра сигнал.
— Сигнал! Сигналов, док, навалом! — Он потушил сигарету — спать?
— Я вам постелила в маленькой, — показала хозяйка, ложитесь.
Галя как раз вернулась в гостиную, села в кресло, закинула одну сильную ногу на другую, громко вздохнула, уставилась на абажур. Николай Николаевич вытаращился на меня, словно в первый раз увидел. Оба смотрели зелеными глазами. Зеленая тень закрывала Галю, белая коленка высовывалась как из-под занавеса. Галя провела ладонью по гладкой башке кота, и тот ввинтил башку в ее горсть.
— У кота от лени и тепла разошлись ушки, — она глянула зорко. Впечатление она произвела. Я предполагал, что Елену Гуро подзабыли и в столице.
— И кот раски-ис, — продолжил я. Мол, знай наших!
— Потасик! — заключила Галя.
«Потасик» вдруг кольцом скатился на пол и заскакал черной пружиной.
— Не-ка, не потасик, — успела Галя посмотреть ему вслед, — козел!
— Галя! Спать! А вы? Завтра рано подниму! — хозяйка проплыла в дверях.
— Жандармерия заработала, — хозяин прыгал в спальне на одной ноге, стягивая штаны. — Бабы эти! Чистая жандармерия!
Я вошел в маленькую комнату с одним окном, с бревенчатыми, лаком крытыми стенами. Освещал комнату изогнутый сук с грибом-наростом. В нарост была вделана лампочка. В этом была некая претензия. Над кроватью были пришпилены к бревнам фотографии Владимира Высоцкого и фотография человека с простым спокойным лицом, сидевшего на склоне безжизненной скалы. Человек держал в правой руке автомат, в левой — белую «домашнюю» чашку. Знакомый врач, стажер из Мексики Мануэль носил фотографию этого человека в бумажнике вместе с фотографиями жены, дочери и отца.
Я обернулся.
Галя стояла в дверях.
— Че Гевара?
— Конечно.
— Понавешала! И эту дребедень сюда? Ложитесь! Все устали! — хозяйка плотно прикрыла дверь.
«Эта дребедень» оказалась наспех, криво повешенным, самодеятельным натюрмортом, сухо, старательно написанным маслом на картоне. Чисто «женским» натюрмортом — цветы на подоконнике. Но компоновка была удачной, и цвета «поддерживали» друг друга. Пестроты не получилось. У автора (я не сомневался, кто автор) две составляющих таланта были: цветовое и композиционное чутье. За рисунок же надо было еще долго и нудно бороться…