«La belle Ferronnière». Авторство оспаривалось. Для меня же не было вопросов. Это мог быть только Он — Леонардо…
— Но… эту тоже вы написали?!
— Я, — сказал «старик».
— Да-да, конечно! Тоже вы… но… Бывает же! Что?! Никто не понимает?! — бородач оглядывал нас по очереди. — Вы что?! Вы не видите?!
Он ходил вокруг картины, сунув ее на мольберт поверх той, убитой им Тони, касался короткими, ласковыми жестами то плеча «старика», то подрамника, и движение его манжет напоминало кружение бабочек вокруг букета.
«Старик» же глядел вниз, заглядывал в свой портсигар, в котором уминал сигареты, давя их как клопов.
— Да, — кивнул он, — эта пойдет!
— Пойдет! — бородач махнул в окно. — Нет ей смерти! Хоть…
— Хоть милиционера с наганом ставь, — кивал «старик».
— А вы уезжайте, — шепнула мне Тоня, — не надо на него такого смотреть. Я уж потом его… скажу, мол, опять встану, будем работать… я знаю… дите малое…
— Может, не надо сжигать? Спрятать, отдать?
— Нет. От них не спрячешь. Да и вообще ее не спрячешь. Видите же.
На лестнице я наткнулся на Галю с Николаем Николаевичем на руках.
— Вы уезжаете?
— Да. Сложные вы люди, но пока не спятили. Все даже очень здоровые. Эмоционально адекватные. Способные, даже слишком. Пошли-ка!
Мы стали спускаться по лестнице. Николай Николаевич висел у Гали на локте кольцом — здоровенный, как автопокрышка.
— Вы уезжаете. А как же ужинать?
— Нет. Внизу не до меня. Наверху — и подавно.
— Вы уезжаете… а как мне быть?
Она приостановилась.
И вдруг провела рукой по волосам и отряхнула пальцы. Свет падал на ее лицо сверху и сбоку, делая черты резче и «взрослее».
Я не понимал теперь, как раньше не догадался, чья она дочь. И заодно получил сейчас еще одно доказательство давнего наблюдения, что по наследству передаются не только черты лица, но и «моторика», то есть жесты, мимика…
— Эмоционально здоровые, — повторил я зачем-то, — в этом критерий!
— Это я знаю, — кивнула Галя, — просто художникам всех жалко, да? А… моя мама все равно самая лучшая!..
Мы спустились в сени. Мои куртка и шапка оказались тут: нижние не слишком хотели меня видеть.
— Петр Васильевич пусть себе работает. Он без этого жить не сможет, не надо ему мешать. Никому он не сделает вреда.
— Я знаю.
— А у тебя есть способности. Рисуй! Все подряд, с натуры, честно! Не выпендривайся, не манерничай! Это, все такое, слишком легкое — пыль в глаза. Помни еще, что надо очень любить то, что ты пишешь. Пусть это хоть вилка, хоть чашка, хоть дерево. И всегда будь доброй к тем, для кого пишешь. Ты помогаешь им любить мир и самих себя…
— Это все я знаю.
— Конечно. Но… вот я сегодня нашел в этом критерий. Вроде тоже знал, а заново нашел. Вот такие дела получились…
Николай Николаевич, едва я сунул ноги в башмаки, стал рваться из Галиных рук.
— Да это же его ботинки! Ты что? Ладно тебе! Он их, может, когда-нибудь еще тебе привезет?
Я открыл дверь.
Загорались первые огни далеко внизу, в сумрачной долине. Долетали тонкие крики с катка. Цепочка следов, налитых темной водой, осталась за оградой. Там, где были недавно «Охотники на снегу»?
— Надо проводить вас. Мне только сапоги и пальто…
— Я знаю, как идти. Дойду.
В глазах у Гали — белый двор и черные деревья.
— Вы к нам летом приезжайте. У нас тут грибы. И… ягоды. И… жарко. У нас речка есть!
— Я видел.
Я представил себе, кого она ждет.
Тот придет из полей весь в цветочной пыльце, в искрах водяной пыли, хлопая разбухшими босоножками. Принесет мятые, холодные цветы…
— Ты только не думай, что уж все так и должны быть Че Геварами, Врубелями… кто-то вот дома должен строить.
— Да. Вон в Зыкееве, говорили, один парень дом себе построил. С солнечными батареями. Топить не надо. Электроэнергию подключать.
— Да-а! Это он молодчик.
— Да, я понимаю. Конечно. Если самому что-то свое, любимое не делать, какой интерес? Но у нас так сложно все вообще. Вы даже не представляете, как мне жалко отца.
— Юрия Васильевича? А что с ним?
— Нет. Отца. Он ту картину обязательно сожжет. Из-за нас. Из-за брата. А она у него самая лучшая.