Петр Николаевич Врангель был убежден: это начало всероссийской смуты. Перед ним список Временного правительства.
«Из всех них один Гучков был относительно близок к армии…
Имя князя Львова было известно как председателя Земского Союза, он имел репутацию честного человека и патриота. Милюков и Шингарев были известны как главные представители кадетской партии — талантливые ораторы… Были и имена совсем неизвестные — Терещенко, Некрасов… Действенного, сильного человека, способного ухватить и удержать в своей руке колеблющуюся власть, среди всех этих имен не было».
Иванов, Хабалов… ни одной толковой, предприимчивой личности на своем месте. Десятилетиями отфильтровывались безвольные, бесхребетные — и они отмерили кесарю кесарево.
Революционное подполье закаляло людей, отбирало. Идеи обновления мира поднимали людей, делали личностями.
И в переломный момент старый мир России не смог ни защититься, ни выдвинуть могучих личностей, ни бросить истинно возрождающие идеи. Этот мир вдруг предстал донельзя изжившим себя. И все отступили.
История сломала формы, которые лишены пластичности. Сломала — и прошла через них. История чтит и любит только победителей, больше ни одного имени не помнит.
Большевизм брался открыть людям новый мир.
Мария Федоровна недурно играла на пианино. Это доставляло сыну, теперь уже бывшему российскому самодержцу, немало радостей — в те вечера она часто садилась за инструмент. Она много говорила с Ники и часто играла, и все столь милое с далеких лет, когда всем им, царствующим Романовым, было еще так мало лет: и взрослым, и их детям…
Николай Александрович вставал, подходил к матери, клал ладони на плечи — они такие узкие, доверчиво-слабые. Мария Федоровна тихо и ласково прижималась щекой к его руке. После поднимала голову и смотрела на сына: глаза наливались влагой, в отблеске света — золотистой. Отворачивалась к клавишам, чтобы скрыть слезы. Покачивала в такт аккордам головой.
Мужеством отметил создатель душу этой маленькой изящнокрасивой датчанки.
Николай Александрович негромко, едва слышно напевал. Низкий бас приятно рокотал в покоях. Лакей Чемодуров, опустив голову, беззвучно плакал за дверью.
Грустно, жалуясь и скорбя, звучали слова прежде столь светлопечальных романсов, сулящих надежду, любовь, покой. Господи, сколько боли со всех сторон! За что?!
За что?!
И Николай Александрович касался губами шеи матушки. До боли знакомый запах волос разом придвигал все картины дорогой юности, а главное — любви… Бог тому свидетель: он хотел лишь добра народу — и ничего больше, потому что у него все есть, ему ничего не надо, совершенно ничего. Он жил для России, только для России…
Уже никогда он, Николай Романов, не молвит: «Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе Отечества…»
Нет империи!
Бездна!
Одни рыла вместо лиц, хрюканье, брызжущая слюна и ненависть…
А что до Шульгина… в 1944 г., при освобождении советскими войсками Югославии, Василий Витальевич будет арестован и в Москве осужден. Во владимирской тюрьме отсидит до 1956 г. Отречется от белого движения, душой которого являлся. Обратится с письмом к русской эмиграции. И глубоким старцем ляжет в родную землю. А тогда, в день отречения государя императора, Василию Витальевичу было всего тридцать девять — столько же, сколько и Сталину.
В своем первом открытом письме к эмиграции Василий Витальевич подвел итог своей жизни. Оно длинное, это подведение итогов.
Он пишет: «…Мы, эмигранты, думали примерно так:
— Пусть только будет война! Пусть только дадут русскому народу в руки оружие. Он обернет его против «ненавистной» ему советской власти[68]. И он свергнет ее!
Но случилось обратное. Получив в руки оружие, русский народ не свергнул советскую власть. Он собрался вокруг нее и героически умирал в жестоких боях… За что же дрался этот народ, истекая кровью? Для меня это ясно — за Родину!
68
Почему «советская власть» надо писать с большой буквы, а царская — с маленькой? Это ведь все наша Родина.