Выбрать главу

Дёрг это я его за рукав, дёрг.

– Что, – вшёпот говорю, – ворону завидел?

– Не-е. Папапьку твово.

– А что, ты р?ней его не видел?

– Видать-то видал, да не мог и подумать, что он до таких степеней голяк. Во удумал, у чём в святилишше пришлёпал... В притворе с протянутой рукой и то в одёжке посправней... Да ну ты тольке полюбуйси, какой на ём картинный полотняный мешок, в полной мере обшорканный, а воображае, поди, на увесь фрак с иголочки!

Проговорил он это с ядом и в крайней отвратности тоненько захихикал, просыпал смешки, как пшено, на доску.

Смех вышел короткий. На прасольщика навалился овечий кашель. Овечий кашель повсегда изводил его.

От злости потемнело всё у меня в глазах. Я вся как есть потерялась. И в ум не положу, быть-то мне как. А недотыка исподтиха знай стегает своё (батюшка всё не выходил).

– За тобой, – долбит долотом в саму душу, – папанька дал – воробушек больша в клюве снес?. А ничего... Не внапрасну ж к недобру был вихорь с пылью навстречь нашему поезду... Знашь, как встарь в нашенской, в воронежской, сторонушке муж жане говаривал? Я царь, а ты моя тварь! Вона какие роля пораздаст нам нонеча венец!

Подо мной ноженьки лучинками так и хрустнули. Слова сказать не скажу, ровно мне Бог и языка никогда не давал.

Отпустила беда язык, я и пужани дурным голосом:

– Ах ты гробовоз!.. Да венчайся ты вон с им! – тычу в обомлелого попика, что спешил к нам. – А я не тва-арь!

Содрала я с себя фату и только швырь её прасольщику на пролысину да вдобавки та-ак толканула – шмякнулся он батюшке к ногам.

Батюшка раскинуть руки раскинул, а поймать-таки не словчил.

Видит мамушка такой мармелад – плохо с ней.

Отец поддержал её. Но, завидев, что наладилась я продираться сквозь толпу, как нож в масле, к белому к свету в выходе, ударился за мной, спокинул родительницу на наших соседей.

Уже на паперти заарканилза волосы и ну волочить назад. A из себя отец здоровила. Одно слово, мужик-угол. Там силищи что!

– Не дури, дур-ри-ца! Не ду-ри-и!..

Рванулась я что силы Бог дал – остался отцу в кулаке хороший пук моих волос.

3

Все люди свои, да всяк себя любит.

Дома, раздеваясь, подрала я с себя всё венчальное не на мелкие ли мелкости да и шасть на чердак почти в чём мать на свет пустила.

Кинула на доски старое своё полинялое платьишко, легла к щёлке в потолке, смотрю, что за страхи сейчас пойдут. А у самой кромешный ад на душе.

Примчался первым, держа обувку в руках, как и я, отец.

Громадина, он по-паровозному яростно сопел. Всё лицо, шею покрывали гроздья пота.

Прямо с порога отец взял в угол, к воде. Поднял перед собой полное ведро, припал пить через край.

Вследки объявился тут белей белого прасольщик.

– Бо-оже мо-о-ой... – застонал плюгаш, когда увидал посерёдке комнаты взгорок тряпья. – Ой и лютое семя!.. Ну не хошь – ну и не хошь! А на что ж наряд губить дорогой?!

Отец поставил ведро назад на лавку, рядом с кружкой, крякнул в сочувствии и извинительности, косясь на ту возвышенку:

– Дурь из моей крови пересосала...

– Оправдательность тожа... Тут голова в ставку ?дет! Вот чего, папанюшка... Жаних, как это обычаем ведётся, бер? своей любе к венцу три вешши. Я не три – все тридцать три ухватил! Не постоял за тышшами! Вырядил усю в шелка! А что я, извиняюсь, вижу? Какое благодарствие? Такие разбросы в капитальстве я не потерплю... Ну, хорошо, ты напрочь несогласная – драть-то на кой?! Я этому добру не дал бы пропасти пропадом, в хозяйстве сгодилось ба, пошло б в службу всё... Доведется ж мне жаниться когда-никогда ай нет? Я б тогда, старая ты кочерга горелая, приглядывал ба бабу по ейной статности, всё чтоба в подгонку за милую душу! А то большого ума дала! Подрала... Бандитствие какое... А беду эту ты сплёл. Всё лисил на все четыре ветра кто? Кто рассыпался мелким бисером: стерпится – слюбится, слюбится – полю-юбится? Кто? Ну кто, голь ты перекаткина? А?

Крутских поддел лаковым носком тряпичное крошево. В жалости усмехнулся:

– Мда-с... И стерпелось, и слюбилось... – Помолчал. – А ловко таки споймал ты мене на золоту удочку!

– Ка-а-ак это?

– А так! Кончай мне спектаклю чертоломить. Думаешь, я не знаю, не ведаю? Да под тобой, старая ты вожжа, я землю на аршин наскрозь вижу! – Крутских хлопнул себя по тощей коленке, притопнул: – Враки, мил тестюшка, что портють воздух раки – то балуються ры-ба-ки-и! Ясно? На такое беспутствие, – Крутских снова пнул комок из венчального обмундирования моего, – ты её сам и подбил!

– Виталь Сергейч! Спомилуйте! – в растерянности отшатнулся отец.

– Дожидайсе!.. Всякая вот вошь так и норовить содрать с тебе... Думал, на венчальном ералашном игрище разжив?шься, набь?шь мошну? Чёрта кудрявого! Да ты мне через судействие всё моё на эту вот на ладонушку, – Крутских в невозможной ярости долбил указательным пальцем в узкую, могилкой, ладонь, выставленную у отцова лица, – всё как есть и возв?рнешь! Всё! До волоска!.. До ниточки!.. До сориночки!..

Я приставила к щёлке дулю.

Отец тяжело тянул носом. В виноватости всё ниже опускал голову.

– У мене, – разорялся Крутских, – кулак не дурак. Как счас дам в ухо, – он вроде того даже примерился на замашку, – так и зазвенить!

Отец несмело перенёс тело с ноги на ногу. Глухо сказал:

– Вы, Виталь Сергейч... языком-то играйте... А руками в рассуждение... не входите, милостиво прошу... Не погубите, Виталь Сергеич... Помилуйте, Виталь Сергеич... – и повалился сморкуну в ноги.

– Так-то оно ловчее, сподручнее будет, – потеплел голос у прасольщика. Он поощрительно постучал ногтем по отцову плечу.

У меня всё так и оборвалось.

Сраму-то что! Тереть коленки перед этим плюгавиком... Коленки что – душу в грязи перед кем валять?

Я хочу крикнуть отцу: «Встань!» – голоса своего дозваться нету моченьки. Рот разевать разеваю, а голос нейдёт.

Но отец и сам понял, что лишку дал.

В тот самый миг, когда Крутских тыкнул ему пальцем в плечо, у отца дрогнули желваки. Отец поднял на михрютку долгий пристальный взгляд, будто припоминал что, и медленно наладился подыматься, не сымая решительного взора с прасолова лица.

– А Виталь вы наш Сергейч, а на что ж это сваливать всё на один загорбок? – Отвага, твёрдость напитали голос отца. – Мне един нонешний денёк год н? кости накинул – и я ж кругом виноватый... Оно, конешно, по чужим ранам да чужим салом мазать не убыточно. А вы всё ж раскиньте умком-то... Я ль стараньем дела не замешивал? Я ль родителевой власти тут не положил? – Отец зверовато чиркнул вглядом по яркому комку моего подвенечного дранья на полу и протянул прасольщику клубок моих волос, что даве выдрал на паперти.

Крутских отшагнул, свёл руки за спину. Из-подо лба поглядывает с пугливым любопытством на мои космы.

Отец не убирал протянутую руку с космами, ломил своё:

– Я ль беду нашу плёл? А? Вот теперь скажите по чести-совести...

– Мда-а... Хорошо с берегу на гребцов смотреть, – мирно, как-то уступчиво, что ли, отвечал Крутских. – А тут сам в гребцах. И ума не дашь-то...

В досаде отец запустил мои лохмы под лавку с водой.

Крутских мягко, в снисхождении посмотрел на отца. Без старого, матёрого зла в голосе пожаловался:

– Насмешку какую ить надоти ей исделать? А?... Ну, обязательно надоти? На всю жизнюку пятно... Ить теперича куда ни понеси меня ноги, всякий зубоскалина-шмаровоз бухне в спину, что каменюкой в воду, с полным издевательством: «Во пошёл, во!.. Эт вот этого чуть было козырь-девка не обвенчала с батюшкой!»