Выбрать главу

— Покажите, что у вас? — Голос чужой, сухой, безразличный.

— Сын, — отвечает мама. Отвечает не своим, а каким-то испуганным голосом.

— Сколько ему?

— В сентябре ему… родился…

— Число?

— Какое число? — не понимает вопроса мама.

— Какого числа родился? — Нервный, недовольный голос.

— A-а, это… На Сдвиженье. Утром. И снег когда…

— Я что, должна знать, когда было ваше Сдвиженье со снегом?

— Двадцать седьмого, — вступает отец, но голосом, мне сдается, чужим. Приторным. Угодливым.

— Имя?

— Кого? — опять не понимает мама.

— Вашего сына. — Опять тяжелый вздох регистраторши: «Ох, уж эта деревня!»

— Ванька, — отвечает отец. Поправляется: — Иван.

— Нет! — возражает мама, к моей радости, и не потому, что я не хочу быть Ванькой, а потому, что мама возразила. Да еще как возразила!

— Какое?

— Не Ванька! — от волнения мама заикается. — Это… как его… Как Чкалов… Летчик.

— Валерий, что ли? — в голосе неприкрытое удивление.

— Да, он. Валерий!

— Вы согласны? — это к отцу.

— А мне что… Пускай этот самый… Ну, как вы сказали…

В свидетельстве о рождении, которое сжевал следующей зимой теленок, я значился как Орлов Валерий Иванович. К моему имени, непривычному для деревни в далекой Сибири, отнеслись каждый по-своему. Кто-то доброжелательно: пора-де и новыми именами обзаводиться. Другие, кривя рот брезгливо, передразнивали: «Валера-халера. Валерка — тарелка! Тьфу!»

Пока я учился ходить и говорить, мне было все равно, как меня называют мои братья и сестренка. Отец никак не называл, мама — нежно: Лера, братишки — кто как, сестренка — как мама, нежно, любя, как куклу, пока она новая. Потом, когда я вышел на простор, на улицу, увидел там множество детей и заковылял к ним с улыбкой радости на лице, то услышал, повторяемое эхом: «Рыжий, Рыжик!» А кто-то бойко пропел: «Рыжий-Пыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!»

Бабушка Арина не любила меня. Ни разу не погладила по головке, слова ласкового не сказала. Смотрела на меня как-то сбоку, косо, как прицеливаясь. Если мы прибегали всем гуртом к ней, то угощала она всех с любовью, только не меня. Она совала пирожок кому-нибудь из братишек и говорила, кивнув на меня: «Дай и ему тоже».

Мама переживала, но ничего поделать не могла.

— Не заставляй меня. Не люб он мне. Весь в этого непутевого, где тольки ты его выискала!

— Дите-то при чем? В чем оно виноватое? — не скрывая слез, упрекала мама бабушку.

Но та стояла на своем, постоянно находя во мне какие-то недостатки, которых не избежал ее нелюбимый зять, мой отец.

— Такей же будет, — махала она рукой. — Яблоко от яблони… Рыжий, и глаза как у порося.

— С чего ты взяла, что как у порося? Совсем не такой он. И глазки голубые, и реснички пушистые…

— Белые, как у телка!

— Ну вот! Уже как у телка! Он же твой внук, а ты…

— Усе мае внуки добрые, тольки не гэтот… Варелка гэтот, чи как? И имечко же придумали! Мало ему свово горя, так ще имечком, прости Господи, наказали. Варелка! Тьфу!

Я перестал бегать к бабушке Арине и стал присматриваться к другой моей бабушке — Клаве. Отцовой маме. Та меня никак не воспринимала. Не говорила плохо обо мне, но и не ласкала. Был я для нее как печь или стол: стоит, ну и пускай стоит, значит, так надо.

Но не все так меня не любили, как бабушка Арина. Любила, жалеючи, мама. И еще тетя Настя. Сестра отца.

— Как живешь, мое солнышко? — спрашивала она меня при встрече, крепко обнимала и целовала. Я смущался, терялся, не знал, что говорить. — Мы с тобой как два солнышка. Я побольше, ты поменьше, но ты ярче, красивее! — продолжала обнимать и целовать меня тетя.

Глядя на нас, мама готова была расплакаться. Она простила тете Насти старый упрек, когда та назвала маму плохой хозяйкой, неумехой, неспособной копить деньги. И отец повторял этот упрек.

— Не буду я брать деньги с соседей за кружку молока! — категорично заявила она тогда отцу, и у того хватило ума не говорить больше об этом.

— Копейка в доме не была бы лишней, — сказал он, как извиняясь. — Лидке к зиме бы катанки…

— Где им взять деньги за молоко, если нет на соль и керосин?!

Тетя Настя была тоже рыжая. На солнце ее голова светилась ярко-красной медью. Ее все любили, и никто никогда не дразнил рыжей, конопатой. Она всегда была веселой, звучно смеялась, сверкая белыми, как сахар, зубами.

— Отгадай, что я тебе принесла? — спрятав руки за спиной с этим «что-то», спросила как-то тетя Настя.

— Машинку! — обрадовался я.

— Молодец! Как ты быстро угадал? Увидал, наверное?

Ничего удивительного тут не было. Мы с мамой ходили в магазин, и я там видел на прилавке машинку. Яркую! С кузовом зеленым! С дверцами, которые открываются. Попросить маму, чтобы она мне ее купила, было стыдно: в доме у нас не было на это денег. И я после этого ничего больше не видел, и знать не хотел. Мне снилась по ночам маленькая, с зеленым кузовом, с открывающимися дверцами машина. Как я мог после этого не угадать подарок тети Насти? Конечно, машина!

Нес я машину, прижав к груди, как самое дорогое и любимое приобретение. На улице, под окном нашей избы, была огромная — мне так казалось — куча земли, именно то, что мне так было необходимо. Сидя на куче красновато-желтой земли, я нагружал старой щербатой ложкой кузов машины поверх бортов и медленно, натужно, с подвыванием, вез на другую сторону кучи груз, там его, тоже не без характерных звуков, сопровождающих выгрузку грунта, сваливал. Долго выезжал, смыкаясь назад-вперед, а выехав на проторенную дорогу, весело спешил к «карьеру» за новой порцией груза.

Был холодный осенний день, дул северный, от Байкала, ветер, но мне было не до холода. Я был занят настоящим нужным делом.

Ночью мне стало плохо. Шумело в голове, глаза не хотели открываться, и какая-то тяжесть во всем теле. Ко мне мягко подошла мама, положила ладонь на мой лоб.

— Иван, он весь горит! — сказала она. В голосе мне непонятная тревога.

— Что там еще? — недовольно отозвался отец.

— Он весь как кипяток! — повторила мама и опять приложила руку к моему лбу.

— Ну так что теперь? — не знал, что делать, отец.

— Заболел он!

— Беги к Насте! Скажи ей.

Слышу глухой топот шагов во дворе, потом в сенях, потом в избе.

На лоб легла ладонь. Холодная.

— Температура, — тихо, как задумавшись о чем-то, сказала тетя Настя. Добавила: — Высокая.

— Что делать? — Не вижу, но знаю, как испугана мама.

— Сейчас я! — говорит тетя и быстро убегает. Также быстро возвращается.

Меня стали протирать чем-то влажным, прохладным и вонючим. Сунули в рот ложку с горькой водой. Я проглотил, мне даже не хотелось выплюнуть эту мерзость.

Когда я проснулся, в оконце светилось яркое солнышко. Около меня, нахохлившись, как большие черные птицы на суку, сидели мама и тетя Настя.

Первой вскочила мама.

— Сынок, — схватила она меня за руку, — что у тебя болит?

— Не знаю, — ответил я, расклеив запекшиеся губы.

— Головка болит?

— Тяжелая она, — ответил я, прислушиваясь ко всему телу, выискивая больное место.

— Животик не болит?

— Н-не. Не болит.

— Горлышко? — перечисляла мама все, что могло болеть во мне.

— Тоже не болит.

— А что болит?

— Ничего не болит. Машинка моя где?

— Господи! — воскликнула мама уже веселым голосом. — Мы тут глаз всю ночь не сомкнули, а ему машинка! Да целая она, никуда не делась!

— Дай мне ее, — попросил я. А взяв в руки свое сокровище, мне тут же захотелось грузить, отвозить по ухабистой дороге груз, сваливать его вдоль дороги и опять спешить в «карьер».

Воспаление легких перенес нетяжело, но долго пришлось потом ходить закутанным. На улицу не пускали. А так хотелось показать свой грузовик всем, чтобы знали, какая у меня красивая и важная машина.

Подравшись несколько раз, мне удалось добиться от окружения если не уважения, то боязни быть битым за оскорбление. Мне перестали говорить, ядовито прищурясь, при игре в чижика: «Ну, ты! Рыжий! Твоя очередь!» От этого я не стал другим, голова моя, обрастая волосами, светилась золотом даже больше, чем раньше, но рыжим меня уже не дразнили.