Выбрать главу

— Бей, блин! — орал Леха. — Подряд бей!

Тимофеевич стрелял, торопливо перезаряжая винтовку. Выстрелов десять он успел сделать, четыре или пять прицельных.

VIII

Горячий ветер нежно лижет метёлки ковыля. Так лижет кормящая сайга сайгачонка.

Сухой, знойный ветер дует уже много дней, но скоро, может быть даже завтра, погода резко переменится — будет дождь. Тёплый, проливной, когда земля и небо приобретают единый, голубовато-сизый цвет. Хлёсткие, трескучие струи раскалывают небо на причудливой формы куски. В такие минуты Рогалю кажется, что небо покрыто тонким, хрупким ледком, а кто-то огромный и сильный безжалостно бьёт и рушит его копытами. О предстоящей перемене погоды ему напоминают лёгкие покалывания в корня рогов. Это, видимо, от того давнего ушиба, когда он ещё совсем молодой вступил в поединок с пришлым сайгаком. Пришлый намеревался отбить от стада и увести куда-то с собой несколько молоденьких маток. Никто из старых самцов не решался осечь наглеца, и тогда пришлось действовать ему. А что же оставалось делать, если пришелец пытался увести молоденькую сайгу, безраздельно владевшую юным, горячим сердцем Рогаля?

Дрался Рогаль отчаянно, на смерть. И чужак не выдержал, ушёл. Побитый, посрамлённый. А Рогаль обрёл в своём стаде уважение и почёт — храбрость и мужество всегда ценятся высоко, — но не совсем окрепшие ещё рога свои он в тот раз, видимо, повредил-таки. Вначале он постоянно ощущал нестихающую боль, потом эта боль постепенно затихла, а с годами стала напоминать о себе лишь перед резкой переменой погоды.

…Сегодня Рогаль в последний раз ведёт стадо к озеру. Завтра, обнаружив его исчезновение, сайгаки изберут себе нового вожака. Силой и красотой он не будет уступать Рогалю. У него, правда, будет поменьше опыта и мудрости, но ведь и то и другое к сайгаку приходило с годами.

IX

— Лех! Е-моё, глянь-ка!..

— Что там?

— Е-моё!..

Тимофеевич с великим трудом втискивается в приоткрытые ворота кошары.

— Ну, ты даёшь, Тимофеич. «Е-моё», да «е-моё»… Заладил одно и то ж. Что там?

— Рогаль.

— Рогаль?..

Кошара эта возникла полчаса назад так неожиданно, будто вынырнула из-под земли. В струящемся мареве она, как сказочный остров Буян, манила к себе случайных путников. Леха и Тимофеевич решили передохнуть малость — завернули.

— А ну-ка, — и Леха заглянул в баз. У стены, сунув в узенькую полоску полуденной тени рогатую голову, стоял сайгак. Судя по рогам с голубоватыми прожилками, был он очень стар, о потому, как часто, прерывисто дышал, видно, что не совсем здоров. Болезненным был и взгляд животного — глаза, подёрнутые матовой плёнкой, полны безысходной, предсмертной, тоски. На людей он, кажется, поначалу не обратил внимания, продолжал думать свою нелёгкую думу.

— А если заразный какой! — сказал Леха.

— Ну и пусть, — ответил Тимофеевич. — Шкуру и рога возьмём.

— Да-да, рожки действительно мощнецкие, Мелкашку принесу…

— Зачем? Я его руками.

— Щёлкнуть-то легче, не слишком настаивая, проговорил Леха.

— Е-моё! Вот гляди…

И началось. Леха остался у ворот, а Тимофеевич, покачиваясь и кряхтя, двинулся. Сайгак ожил вдруг и метнулся прочь. Тимофеевич — за ним.

Сделав круг по широкому базу, обнесённому двухметровой стеной, сайгак понял — западня. У ворот — человек, а стену ему уже не перемахнуть. Круг. Ещё круг, ещё…

X

Потом, уже в райбольнице, до смерти перепуганный Леха рассказывал:

— Он его, блин, уже вот-вот схватить должен был. Ну, думаю, всё… А он, вишь, что замочил. Развернулся и… Я аж глаза закрыл. Открываю, сайгак в углу стоит, дрожит весь, как лихорадочный, а Тимофеич… посреди база. Я толстяком его считал, а тут смотрю — он, как проткнутая футбольная камера. Но тяжеленный, блин, еле втащил его в машину.

Худайберды Халлыев

Чудесное лекарство

Нам пришлось долго ждать вызова. Строгий голос из репродуктора вызывал желающих разговаривать с Москвой, Мары, Мургабом… А мою Гозель всё не вызывали. Терпение наше иссякло, и мы с ней подошли к начальнику междугородной телефонией станции, По к из этого ничего не вышло — он стел пространно объяснять нам, что вызов не от него зависит…

Гозель была расстроена: так и не удалось поговорить с матерью. Девушка загрустила и смолкла.

— Ну что ты так расстроилась, Гозель? Так сильно скучаешь по матери?

— Ну конечно. А потом, именно в этот день я обычно звоню домой. Теперь мама будет волноваться, будет думать бог знает что.

Губы Гозель мелко задрожали — так было всегда, если её что-то сильно огорчало или возмущало.

Я попытался утешить девушку.

— А я и вовсе с зимних каникул не был дома. И писем домой не пишу, и мне не пишут. Когда я уезжаю, всегда говорю маме, чтобы не ждала писем.

Объясняю ей: если начну писать или звонить — это значит, у меня кончились деньги или ещё в чём-то нуждаюсь. А если не пишу и не звоню, значит, у меня всё в порядке. И в самом деле, когда хорошее настроение и ни в чём не испытываешь недостатка, то зачем беспокоить домашних.

— У тебя совсем другое дело, ты ведь парень. Если бы ты знал, как всегда волнуется обо мне мама. Если пять дней не звоню, она уже места себе не находит. Слушай, может, мне послезавтра на самолёте домой слетать?!

— Ах, Гозель, какая же ты, право! Мы ведь собирались послезавтра отправиться на прогулку на холмы…

— Ну ладно, я попытаюсь завтра поговорить. Только ты приди пораньше и закажи наш номер.

— Обязательно.

Но назавтра мне не довелось заказать переговоры для Гозель. Вместо её матери мне пришлось заботиться о своей матери. Я получил телеграмму от земляка: «Постарайся по возможности поскорее приехать. Твоя мать лежит в больнице». После лекций я отправился в аэропорт. Не прошло и часа, как из окна самолёта увидел своё родное село.

Я вошёл в больницу и пошёл по палатам в поисках матери. Не найдя её там, вышел в больничный двор. На скамейках, в тени раскидистых деревьев, сидели больные и те, кто пришёл навестить их. Несколько односельчанок заботливо окружили какую-то женщину в больничной одежде. Чуть поодаль я заметил ещё одну женщину небольшого роста. Что-то знакомое было в её фигуре. Я остановился, не поверив своим глазам: да это же моя мама! Стираная-перестираная, длинная, не по росту больничная одежда делала маму совсем маленькой. Она стояла в сторонке так одиноко и грустно. И когда женщины смеялись чему-то, она тоже улыбалась, но подойти к незнакомым женщинам, видно, не решалась.

Оказывается, мама может выходить на улицу, значит, ничего страшного нет. У меня сразу отлегло от сердца. Тут мама увидела меня. Негромко вскрикнув: «Дурды!» — кинулась ко мне, забыв обо всём на свете. Она приникла ко мне, я обнял её за худенькие плечи, которые не доставали мне даже до груди. Я совсем близко увидел её седые волосы — они стали белыми. Вдруг пальцы её, обвившие мою шею, ослабли, Руки бессильно опустились, она обмякла.

— Мама, мамочка, что с тобой?!

Я взял маму на руки и поднял её лёгкое обессилевшее тело. На лбу у неё выступил пот.

— Мама, что же с тобой такое?..

Женщины, прервав беседу, поспешили к нам.

— Ой, у бедняжки снова приступ! Скорее зовите врача!.. — объявила одна из них, взглянув на мать. Две другие побежали за врачом.

Тем временем мы отвели маму в палату. Там ей сделали укол, дали лекарство. Круглолицый молодой врач проверил пульс и стал успокаивать меня:

— Сейчас станет лучше, не тревожьтесь. Видно, ваш приезд так на неё подействовал — очень разволновалась.

Врач улыбнулся, и это успокоило меня больше, чем его слова. После ухода врача мы остались с мамой вдвоём.

Мама недвижно лежала на больничной койке с прогнутыми пружинами, и было видно, что дышит она тяжело. Прядки белоснежных волос спустились на лоб. А ведь совсем ещё недавно мамины волосы не были такими белыми… А ещё раньше, давно, когда я был маленьким…