Аяко стояла на вершине скалы и, подняв глаза к небу, молилась…
Я невольно сделал несколько шагов назад. О, этот величественный образ девочки, которая молилась в алом свете заката, стоя на скале, о которую бились волны… Вода поднялась, но Аяко не обращала внимания на водоросли и продолжала молиться среди позолоченных светом вод — такая торжественная и прекрасная…
Я словно окаменел и некоторое время тупо смотрел на нее. Внезапно я понял, что сподвигло ее на молитву, и не помня себя помчался наверх. Мои ноги были изранены ракушками, но я не обращал на это внимания. Я прижал к себе обезумевшую, рыдающую Аяко, и, окровавленные, мы вернулись в хижину.
Но хижины уже не было: она, как и Библия, и сухая трава, обернулась белым дымком, который растаял где-то высоко-высоко в голубом небе.
После этого мы днями и ночами мучились от осознания того, что наши тела и души ввергнуты в пучину греха. Мы обнимались, утешали друг друга, молились, тосковали вместе — но все это было глупо, и мы оба чувствовали, что не можем даже лежать рядом.
Таким было наказание за сожженную Библию.
Вечерами, когда казалось, что мы вот-вот сблизимся, свет звезд, шум волн, стрекот насекомых, шелест листьев, стук падающих спелых плодов — все это окружало нас и напоминало о библейских изречениях. И мы больше не могли подойти друг к другу и, не засыпая, боясь даже позвать друг друга, грустили вдали…
После длинной ночи наступал такой же длинный день. Мне казалось, что и солнечный свет, и пение попугая, и танец райской птицы, и насекомые, и мошки, и пальма, и ананас, и цветы, и аромат растений, и море, и облака, и ветер, и радуга — все это было наполнено Аяко, напоминало о ней, со всех сторон накидывалось на меня, кружило мне голову, будто убивая меня… И во всем этом я видел Аяко, которая то ли с дьявольской насмешкой, то ли с божественной грустью смотрела на меня своими чудесными глазами и которая чувствовала то же самое.
Карандаш кончается и я не могу много писать.
Теперь я знаю, что такое боль и что такое страдание, но я боюсь Божьего наказания, поэтому хочу положить все эти записи в бутылку и бросить в море. Пока я еще не поддался дьяволу… Пока мы вдвоем еще чисты…
Господи!.. Мы оба страдаем! Дни проходят, а мы становимся все крепче, все сильнее, все красивее, абсолютно ничем не болеем; и ветер, и вода, и еда, и птицы, и цветы — все это помогает нам.
О, какой это чудовищный ад — такая веселая жизнь на острове! Господи!
Господи… почему ты не убьешь нас?
Мама. Папа.
Мы с братом живем на острове.
Очень дружно.
Спасите нас побыстрее.
Любовь после смерти
Юмэно Кюсаку
Переводчик Елена Ахманова
Ха-ха-ха-ха-ха! Нет… Прошу прощения. Я, должно быть, привел вас в недоумение. Ха-ха-а. Приняли меня за попрошайку… А-ха-ха-ха! Нет, вот ведь умора. Вы, верно, и понятия не имели о том, что я и есть тот безумный джентльмен, о котором здесь, во Владивостоке, ходит молва. Ха-ха-а. Вот оно что. Вполне могу понять ваши опасения. Чтобы вот так в вас, человека отменной военной выправки, да посреди Светланской вцепился какой-то пройдоха в потертом старомодном сюртуке, на который даже вор бы не позарился, да потащил в какой-то ресторан, беспрерывно упрашивая «решить его судьбу»… Естественно, вы сочли меня абсолютным безумцем. Ха-ха-ха-ха-ха… Но впрочем, вы, видно, уже осознали, что ни бродячим попрошайкой, ни психопатом я не являюсь. Да. Определенно осознали. И то, что я не пьян тоже… Да…
Не хочу показаться смешным, но я ведь на самом деле выходец из дворянского рода. Родился и вырос в Москве. А теперь ночей не сплю, мучимый посмертной любовью, в высшей мере мистической историей о конце дома Романовых, загадочным образом подчинившей себе мою судьбу.
Честно говоря, сейчас я хотел бы рассказать ее и выслушать ваше о ней мнение. Конечно же, это чрезвычайно серьезный и исторически важный разговор.
A-а. Вы понимаете. Благодарю. Премного, премного благодарен.
Кстати, может быть, водки? Или виски? Коньяк? Тоже нет? Никто не любит. И почему японские военные так не любят выпить? Тогда чаю? Со сладостями. Или овощей? А здешние колбаски очень хвалят. Будете? Ха-ра-шоо.