Одно-единственное лицо могло бы дать эти сведения, лицо, которое Рене некогда попирал ногами,– молодая девушка, которую он обесчестил, женщина, которую он оскорбил, мать его ребенка, от которого он отказался. Это была графиня Дарсе.
Несколько дней назад Рене Левассер получил приглашение в одну из картинных галерей. Он отправился туда, ничего не подозревая. Его провели в вестибюль какого-то салона, задернутого широким занавесом. Но, к величайшему его изумлению, два лакея схватили и связали его по рукам и ногам. Привыкший к причудам любителей, он решил, что это мера предосторожности, принимаемая по отношению ко всем, то есть причуда владельца галереи. Поняв это, он принялся ждать. Занавес раздвинулся. Левассер испустил крик безумной радости: он увидел перед собой все свои картины! Все! Еще более свежие, еще более ослепительные, чем прежде, размещенные с большим искусством, впитавшие дневной свет, улыбавшиеся своему создателю – лучезарная вереница его полотен, музей его прославленных картин!
Ах, никогда счастье безумно влюбленных, снова увидевших друг друга, никогда радость при виде внезапно оживших любимых лиц близких родственников, никогда никакое счастье не достигали такой величайшей, ошеломляющей феерии, которая потрясла Рене Левассера в момент глубокого его уныния. Вот они, все его творения, в полном составе, они снова в Париже; не пропало ни одно из них, даже то полотно, которое исчезло из Лувра, даже три последние, похищенные картины – все они здесь, выставленные с триумфом, и он наивно восхищался ими, восхищался со слезами, как истинный художник; он не знал подобного состояния могучей гармонии, не помнил, когда в нем было столько свежести и огня; он вновь обрел себя, он был безгранично счастлив!
Но это счастье внезапно разрушила одна мысль.
– Зачем же связали меня по рукам и ногам? – прошептал он.
Объяснение этого странного деяния он получил, когда в салоне внезапно появилась женщина, в которой он с ужасом узнал графиню Дарсе. Одета она была просто.
Обращаясь к смертельно побледневшему художнику, она спокойно сказала, указывая на картины:
– Это все мое.
– Ваше, Луиза?– пролепетал охваченный страхом Левассер.
– Тебя это удивляет, Рене?… Я так любила тебя, что, когда погибла наша любовь, я решила погубить твою мысль, твое вдохновение – все лучшее, что есть в тебе. Я купила все, а то, чего я не могла купить, я похитила. И я не желала, чтобы другие обладали тем, чего я не могла похитить: вспомни о погубленном полотне в руанской церкви. «И это любовь?» – спросишь ты. А понятны ли тебе дикое наслаждение, несравненная радость, когда я вырывала эти картины у толпы, к которой я ревновала? Когда я уносила их в мое уединение, чтобы опьяняться ими? Рене Левассер весь, всецело был здесь, у меня; его слава была у меня перед глазами. Ах, поистине отрадные и жестокие часы провела я наедине с твоими шедеврами; много раз я улыбалась и плакала перед этой частью твоей души, которая была понятна мне одной! Сколько раз, стыдясь своей слабости, я неожиданно для самой себя запечатлевала на твоих полотнах скрытые от всех поцелуи! В те мгновения ты уже не был Рене-подлецом, Рене-преступником – ты был великим художником, и этот художник преображал вокруг себя все, даже прошлое, полное позора; человек гениальный заслонял бесчестного человека. Многие годы я таким образом жила с тобой без твоего ведома, гордясь тобой и рукоплескал тебе. О Рене, ты и впрямь велик, ты полон энтузиазма; ты можешь гордиться собой, глядя на свое искусство; смотри, как оно сверкает и переливается через край! Все это – дело рук гения! И все это погибнет!
Рене Левассер ее не понял. От этого неожиданного зрелища голова у него затряслась, и он смотрел на графиню Дарсе со слабой улыбкой, какой улыбаются дети и безумцы.
Графиня Дарсе взяла факел и молча подошла к картинам.
Рычание вырвалось из груди Левассера; веревки туго натянулись, но тщетно!
Картин коснулось пламя.
– Через несколько мгновений от тебя не останется ничего,– с вызывающей ужас радостью заговорила графиня.– Твои творения исчезнут, твое имя улетучится, как улетучиваются имена комедиантов: сначала дым, потом – пепел, потом предания и небылицы. Найдутся люди, которые даже не поверят что ты вообще когда-то существовал. Смотри же! Эта картина, которая сейчас быстро-быстро сгорает, отняла у тебя восемь месяцев – восемь длинных месяцев раздумий, надежд и разочарований; эта картина пользовалась в Салоне самым большим успехом. А теперь ее уже не существует.
– Луиза, сжалься! – вскричал художник.
– Нет! Я мщу за себя!
– Пожалей хоть эту! Вот эту! О, пожалей ее!
– Не пожалею ни ее, ни все остальные!
И она еще сильнее разожгла пламя в камине.
– Тогда убей меня! Умоляю тебя: убей сию же минуту!
– Безумец!
– Я не в силах долее выдерживать эту пытку! Дай мне уйти, я не желаю это видеть!
– Дело идет чересчур медленно, не так ли? Картины горят плохо, ты прав!
Графиня Дарсе схватила несколько полотен и швырнула их в камин, где пылал сильный огонь.
– А-а! – завопил Левассер, закрывая глаза.
– Рене! – медленно заговорила графиня.– Я страдала, страдала сильнее и дольше, чем ты, ибо я ничего не забыла. В былое время мои мучения не тронули тебя – сегодня меня не могут разжалобить твои вопли. Пытка за пытку! В течение долгих лет я позволяла тебе предаваться иллюзиям, и ты видишь – я была добра к тебе: ничто не мешало тебе мечтать о будущем, о потомстве. Я же всегда была лишена такого счастья. Моя первая любовь погибла, а другой у меня уже никогда не было, и страдания поглотили меня, я попала, как в яму, из которой мне уже не выйти. Полно, Рене, моя месть не так уж страшна! Я взяла у тебя всего один день в уплату за всю мою жизнь!
Художник уже не слышал ее.
Она продолжала швырять картины в огонь.
Когда наступила очередь последней картины, графиня обернулась. Рене, лишившись чувств, лежал на полу…
Его отвезли домой.
В настоящее время Рене Левассер находится в частной лечебнице для умалишенных, где и умрет безумцем.
Вот мадемуазель Пикаре, она сидит одна, совсем одна. Это уже совершеннолетняя девушка, белокурая, высокая и худая; ноги ее как будто чуть касаются земли. Строфы господина Лапрада[92] не более прозрачны, античные статуи не более молчаливы, нежели она. Она говорит только тогда, когда грезит, а грезит она только тогда, когда спит, ибо это сомнамбула, и притом сомнамбула ясновидящая. Однако прорицания, которые она произносит в своем квартале, всегда продиктованы голосами и интересами ордена женщин-масонок.
Госпожа Гильерми – тучная пятидесятитрехлетняя женщина, тепло одетая или, вернее, пользуясь ее же собственными словами, «укутанная». Выражение ее лица представляет собой смесь важности и доброты, и лицо это, удлиненное высокой прической ее пышных седеющих волос,– типичное лицо почтенной коммерсантки из числа тех, кого поставляет Парижу квартал Бурдонне; эти женщины сидят за решетками своих касс, и днем, и вечером склоняясь над своими счетными книгами в переплетах с медными уголками.
Госпожа Гильерми делает честь ордену женщин-франк-масонок. Ее жизнь – образец постоянного труда, величественного и нежного материнства. Она никогда не пользуется своей властью для того, чтобы наживать состояние, устраивать чьи-то браки или помешать чьему-то разорению, и ее несколько отрывистые речи, ее чуть суровые взгляды никого не обманывают. От старинной Арш-Пепен до улицы Сент-Оноре, в местах, прилегающих к улице Сен-Дени, ее любят и уважают.
Нужно ли называть вот эту брюнетку в шуршащем платье, эту дерзкую женщину, глаза которой мечут искры? Это лишнее: ее имя и без того у вас на устах, в вашей улыбке. Это Георгина IV. Найдутся трое-четверо обывателей, которые спросят, кто такая эта Георгина IV. О невежды! Неужели необходимо объяснить им, что Георгина IV – урожденная Элоиза Пикар? Стоят ли эти невежды того, чтобы рассказать им, что колыбелью этой амазонки новейших времен была комната за лавкой молочницы на улице Эшикье? Видимо, эти обыватели отродясь не брали в руки газет? Видимо, эти обыватели отродясь не бывали в театре? Мы не станем ничего им рассказывать, у них наверняка есть дети или племянники; вот и пускай себе расспрашивают своих племянников или детей.