Выбрать главу

Но и Марк не чувствовал удовлетворения своей работой, и ему чего-то в ней не хватало. Часто он замирал перед полотном и повторял: "Не то… Нет, не то", отходил к другому полотну и там, закрыв глаза, размашистыми движениями набрасывал углем что-то уж совсем абстрактное.

Он, Марк Либерман, вообще был большой выдумщик, ему ничего не стоило набросать, не сходя с места, с десяток вариантов, каждый из которых мог стать настоящим полотном чего-то такого, что понимал лишь сам Марк и на что Александру пришлось бы потратить часы и дни упорного труда. Но из этих вариантов Марк выбирал самый невыигрышный, говоря, что в том-то вся и штука, чтобы из малопригодного сделать нечто потрясающее.

Своими вариантами он без жалости делился с другими, но Александр никогда ни одним не воспользовался, если писал картину самостоятельно, отдельно от Марка: его самолюбие могло быть удовлетворено лишь чем-то абсолютно своим. Он не завидовал Марку, его легкости, наоборот, она, эта легкость, все больше раздражала Александра, и он с тоской чувствовал, что они как-то незаметно отдаляются друг от друга, не мог понять, почему это происходит, причину искал в себе, но не слишком усердно, боясь, что она окажется весьма для него неприятной.

Часто по вечерам в мастерской собиралась молодежь, в основном те, с кем Александр и Марк подружились в командировке. Иногда до двадцати человек одновременно. Приносили с собой спиртное, какую-нибудь закуску, пили, читали стихи, спорили о путях советского искусства и литературы, судили-рядили, например, и о том, надо ли было разгонять лефовцев-рапповцев и прочих, которые хоть как-то отображали многообразие художественных методов, и сгонять всех в одну кучу. Или о том, что такое традиции, нужны ли они пролетарскому самосознанию, и кто сегодня важней для пролетариата: Мандельштам или Пушкин, Малевич или Суриков? — и большинством голосов приходили к выводу, что Пушкин и Суриков — всего лишь частные явления национального духа, выраженного в определенных условиях и определенным классовым языком, зато Мандельштам и Малевич — гении всемирности и всевременности.

Ругались, хрипли от крика, от дрянного табака, от мерзкой водки, от неопределенности, от раздвоенности, от непоследовательности тех, кто сидел наверху и решал за них, что и как им творить, от невозможности ответить даже самим себе на все вопросы.

Возницин встревал в спор лишь после второго-третьего стакана водки, когда в голове образовывалась легкость необыкновенная и все казалось простым и ясным, будто он был и не Вознициным вовсе, а комиссаром Путало, человеком, не знающим сомнений.

Но как только Александр открывал рот, так вечеринка считалась законченной, и все начинали расходиться по домам.

Впрочем, кто-нибудь всегда оставался — кто-нибудь из тех, кто или наклюкивался излишне, или жил далеко. А может, потому, что имелся диван, и нельзя было, чтобы он пустовал.

А потом, — как-то так само собой получилось, — Александр начал писать своего тачечника. Может, он не начал бы его писать, если бы Марк не стал подолгу где-то пропадать и если бы Иван Поликарпович, как-то застав Александра за этой новой работой, не поддержал его с неожиданным жаром, хотя и предупредил, что в самом сюжете нет ничего нового, новое нужно найти в человеке, и если это Саше удастся, то языком его картины заговорит сама эпоха.

Александр не пытался понять, что разумеет под эпохой старый художник, ему это было безразлично, для него важнее было понять, чего он сам ждет от своей картины и поможет ли эта картина найти ответы хотя бы на некоторые проклятые вопросы.

Глава 19

С тех пор, как они устроили свою выставку на "Красном Путиловце" и рабочие освистали их, что-то сдвинулось в душе Александра — он будто потерял самого себя. На какое-то время железной логике Марка удавалось возвращать его к прежнему взгляду на действительность, Александр загорался, но стоило Марку пропасть на несколько дней, как он потухал снова, и тогда не помогали ему даже мысленные разговоры с комиссаром Путало.

Впрочем, со временем сам комиссар поблек и отодвинулся в памяти Александра куда-то вдаль, как отодвигается в пыльный угол старый холст, будто этого комиссара в реальности никогда не существовало, а была и осталась легенда, как и о многих других комиссарах гражданской войны, легенда, из которой вырывали или переписывали все новые и новые страницы с живыми именами.