И вдруг — озарение! Перед глазами замельтешили огни, заколебались языки пламени, и сквозь них стал проступать образ тачечника, — и в душе Александра снова все начало оживать, но уже само по себе, без чужого воздействия, и не угасало, а с каждой минутой разгоралось все сильнее.
Александр до этого еще никогда так не горел: это не был просто азарт, желание как-то вот эдак необыкновенно вывернуться-извернуться, удивить своей оригинальностью, способностью на выдумку. Это было нечто совсем другое — тихое, мучительное, но не головное, а все-таки раздумчивое и в то же время неизъяснимое. Он впервые заболел своим героем, он чувствовал эту тачку, ее чугунную тяжесть, у него по ночам болели мышцы рук и ног, будто он сам весь день только и делал, что возил по шатким мосткам цементный раствор — тем более что в действительности ему приходилось это делать во время службы в армии.
И вот еще странность, о которой Александр не подозревал: он любил своего тачечника, потому что это был не просто человек, а частичка самого Александра Возницина, и ненавидел его, потому что в нем чудился еще нераскаявшийся враг, побежденный, но не сломленный, и этот враг бросал ему вызов, издевался над его неспособностью разобраться в жизни и в себе самом…
Да, ничего подобного Александр Возницин раньше не испытывал.
А вскоре они поссорились с Марком — из-за этого вот тачечника же и поссорились. Увидев его картину, которую Александру надоело прятать, Марк разразился длинной тирадой о верности принципам, дружбе, раз и навсегда избранному пути, о предательстве и… — в общем, обо всем том, о чем они тут спорили по вечерам и в чем Александр не очень-то разбирался, потому что ему казалось, что правы и те, и эти… и он прав тоже, хотя и не знал, в чем именно.
— Ты поддался пропаганде этого старого, выжившего из ума хранителя древностей, — говорил Марк, презрительно опуская уголки губ, бегая от дивана, на котором сидел поникший Возницин, до станка с картиной, имея в виду Ивана Поликарповича. — И ты кончишь так же, как кончил Ярошенко после своего "Кочегара": тебе не о чем больше будет сказать. И это тогда, когда перед тобой открывались безграничные просторы творчества.
— Ну, да, понятно: от "Белого квадрата" до "Квадрата черного", — пытался защититься Александр.
— Да! Именно так! Потому что между "Черным квадратом" и "Белым" — гигантское творческое пространство! А сам "Белый квадрат" — это бесконечность миров, перед которыми каждый раз оказывается художник, — истинный художник! — смею заметить, — и поэтому-то "Белого квадрата" никогда не будет, а «Черный» есть конечная цель всякого искусства.
— Не искусства, а искусственности, — вспомнил Александр определение Ивана Поликарповича так называемого «искусства» малевичей.
— Аргумент дилетанта! — взрывался Марк. — Профанация! Логика червя!
У Марка была поразительная способность в любом словосочетании, — даже самом, казалось бы, случайном, — находить высший смысл и подчинять его железной логике. Эта его способность приводила Александра к полному отупению и неспособности сопротивляться. Либо к яростной вспышке гнева, когда все нипочем — ни слова, ни аргументы.
— Ты сам говорил, — продолжал Александр, — что художник должен отдаваться своему ощущению. У меня вот такое ощущение…
— Я говорил? Ты все перепутал! Я никогда этого не говорил и сказать не мог! Художник должен отдаваться высшей идее, а отдавшись ей, вслушиваться в себя и переносить на холст свои ощущения. Вот что я говорил тебе и могу повторить в тысячный раз. Ты предал идею, вследствие чего тобой стали руководить ложные ощущения.
— Я предал? — вскинулся Александр. — Это я-то? Идею? Какую идею? Идею коммунизма и мировой революции? Да я за эту идею!.. — Александр даже задохнулся от возмущения и гнева. — Пока ты тут руками размахивал, я с шашкой в руках… Что ты понимаешь в ощущениях, если ты сам ни разу не катал тачку, не держал в руках винтовку. И вообще…
— Что — вообще? Договаривай! Скажи, что я — жид пархатый, что жиды захватили власть, что они… Ну, чего же ты молчишь, товарищ Возницин?
— Я этого совсем не имел в виду, — с досадой отмахнулся Александр. — Я имел в виду совсем другое: что говорить легко, а делать… Не умею я выразить, но вот тут, — Александр тронул рукой свою грудь, — что-то не так. А начал писать тачечника — и сразу почувствовал, что это-то и есть мое. Я этим тачечником заболел. Еще там, на Беломорстрое… Помнишь, мы стояли на плотине, а один из них упал? И какое у него было лицо, какие глаза! Помнишь?