Выбрать главу

Кузница захватила Шэн Хао. Остальная жизнь стала надоедливой и скучной, как неизбежное ожидание в больничном коридоре, пока подойдет очередь приема. Маленький Шэн делал все, что полагалось, с редким для его возраста усердием, но подлинную радость приносили лишь часы в кузне, бабушкины сказки перед сном и беседы с шифу. Даже школа, куда он пошел, как и положено, в шесть лет, не занимала по-настоящему. Нравились только иероглифы. Выставив скамеечку у дверей кузницы, Шэн Хао писал и переписывал страницу за страницей домашние задания, знакомые и незнакомые значки из газет, сборников кухонных рецептов, которые находил в комнате бабушки, главы из маминых романов с розовыми картинками на обложках. Шифу подарил ему несколько толстых книг с особо сложными и красивыми иероглифами и после часто рассказывал, что они означают и руке какого мастера древности принадлежат. Растирать тушь мо в каменной тушечнице яньхэ, следить, как кисть маоби напитывается черной, блестящей, как воронье крыло, жидкостью, покрывать лист строгими и стремительными линиями хуа, складывающимися в знаки и слова, увлекало мальчика так же, как и работа в кузнице.

На восьмой день рождения отец подарил сыну кожаный фартук и нарукавники, а монах Персиковое Дерево – красивый набор для письма и много рисовой бумаги сюаньчжи. В тот день кузнец впервые доверил маленькому Шэну тяжелые щипцы – вынуть из огня заготовку. Через год мальчик уже сам ковал разную мелочь.

«Как поживает ножик?» – приветствовал Шэн Хао шифу. «Пока цел!» – улыбался даос.

Шли годы, квартал менялся и в то же время оставался прежним: дети росли, молодые люди обзаводились семьями, мастерские богатели и прогорали, меняли то хозяев, то профиль, постоянные клиенты обновляли машины, и целые автопарки, бывало, исчезали совсем. Поблизости сносили кварталы кирпичных малоэтажек, на их месте выстраивали роскошные компаунды, расширяли дороги и пускали новые маршруты автобусов. Только даос Персиковое Дерево был прежним, даже, кажется, не старел, и все так же радовалась ему улица.

Осень началась в тот год, как и обычно в их вечнозеленых краях, незаметно: спала жара, подул ветер, небо явило голубой цвет, побежали по нему белые облака, созрела камфара. Голубые сороки галдели в ее ветвях, переругивались, нагуливали жир, склевывая черные плоды. Потом зарядили дожди. Сороки притихли, стало холодно и сыро. Над Янцзы повис туман, съевший солнце, на углах улочек появились торговцы жареными каштанами. Шэн Хао томился в эту, шестнадцатую от рождения, осень тягучим, словно конфета нюпитан, одиночеством. В память об умершей год назад бабушке Ван ковал затейливых барашков и многократно переписывал в свитки старинные романсы сунцы.

Барашков и готовые свитки забирал и уносил в монастырь Персиковое Дерево.

В тишине помолчу я, неспешно на башню взбираясь,День от бледной зари беспросветен, как поздняя осень.Вьется дым над водою, в белесый туман собираясь,Никого перед ширмой дверной, да и ветер шагов не доносит.На полет лепестков загляжусь, в легком сне замечтаюсь,В частых шелковых струях дождя одинок и покинут.Так в бескрайности вечной и полной молчанием тщусь —Пусть серебряным, тонким крючком будет занавес этот раздвинут.

Заполняя созвучными сердцу строками Цинь Гуаня[4] тонкий лист, юноша не заметил прихода даоса, рука монаха, опустившаяся на плечо, заставила вздрогнуть.

– Шифу, я мигом принесу готовые свитки и поделки! – сказал Шэн Хао вместо приветствия.

– Я не за тем, – Персиковое Дерево вынул что-то из-за пазухи, – ножик сломался. Починишь, вернешь на рассвете.

– Сделаю раньше, сегодня же вечером! – Шэн Хао заметил щербинку на лезвии, она была незначительна.

– Жду тебя на рассвете, – повторил монах и, не прощаясь, пошел к выходу, мягко, почти танцующе касаясь земли бусе на толстой подошве.

Шэн Хао, поглядел ему вслед, пожалел, что нельзя уже больше, как в детстве, бежать за шифу вприпрыжку до конца улицы, помешкал, изучая раненый нож, и пошел в кузницу.

Гудел горн, переливались красным бока антрацита, накалялся полумесяц ножа. Зажатый щипцами, лег на покатую спину наковальни. Шэн Хао примерился и ударил молотом. Удар откликнулся резкой, с оттяжкой, болью в селезенке, кузнец ударил снова, чуть изменив угол и силу замаха, – жгучая боль пронзила сердце. Новый удар – на пределе возможности терпеть отозвалось правое легкое, за ним левое, желудок, глаза, колени. Он бил и бил и уже не понимал – обрушивает ли молот на лезвие ножа или на свое тело. Стены кузни то сужались, то расширялись, горн пожирал антрацит, меха алкали воздуха, пот заливал глаза, или то были слезы боли – кузнец не прерывал работы. До тех пор, пока не почувствовал, не разумом, всем существом, – довольно. Он взял нож и хотел было опустить его в чан с водой для закалки, но плоть, его собственная плоть, незнакомым, но сильным зовом, какому немыслимо противиться, потянулась к лезвию, и Шэн Хао повиновался – нож вошел в печень, окрасив мир перед глазами алыми маками сладкой и нестерпимой боли, и вышел вон – обновленный, залеченный.