Выбрать главу

Меняется и место, отводимое в повествовании рассказчику. Принадлежностью житийной легенды и частой особенностью других видов благочестивой повествовательной литературы первого периода была фигура рассказчика-очевидца или лица, от ближайших свидетелей событий получившего передаваемые им сведения. Наличие в повествовании фигуры автора не ограничивалось тем, что служило порукой истинности рассказываемого; он в большей или меньшей мере выступал участником происходящего и обычно объективировал себя, сообщая ряд предусмотренных трафаретом агиографических сведений. Сюда относятся кроме имен родителей, родины, места в церковной иерархии, а иногда и других анкетных данных заявления о своей ничтожности, неучености или несоответствии задаче, за которую агиограф принужден взяться по просьбе какого-нибудь уважаемого лица либо потому, что умолчание о великих подвигах святого — больший грех, чем неискусная попытка о них поведать, сообщения о связях с прославляемым подвижником, а если их не было, с тем лицом, которое служило источником информации. Помимо этого, агиограф показывал свое отношение к предмету рассказа в небольших отступлениях эмоционального или дидактического характера, а иногда и в концовках перед традиционной формулой призыва и восхваления божества. В иных случаях, как в старшей редакции жития Василия Нового (X в.), субъективность автора распространялась так далеко, что он находил возможным сообщать о себе подробности, не имеющие [33] отношения к повествованию, вроде утаенной им находки, попыток одной распутной девицы соблазнить его или своих гастрономических антипатий.

Заметим попутно, что несравненно богаче, чем в этих автобиографических сообщениях, личность автора легенды, а тем самым и византийца его времени, раскрывается как раз там, где агиограф о себе не говорит, позволяя делать заключения по косвенным данным. Свет на его психологию проливает и наивное утверждение: “Моисею дарована была такая благодать на демонов, что он боялся их не менее, чем мы обыкновенных мышей”, и представление будто Макарий Римский, подобно зверю, издали может чуять приближение странников, и забота о неприкосновенной целости мощей, свидетельствующая, что в сознании автора еще не утратили свою силу древние восточные представления о зависимости от этого загробного существования, хотя церковь высказывалась за дробление реликвий. (Не только в Константинополе были части мощей почти всех святых, но все монастыри и даже частные лица имели у себя фрагменты мощей. В качестве курьеза укажем, что в афонской лавре святого Афанасия существовал календарь, состоявший из 12 ящиков, каждый из которых имел отделения по числу дней месяца, хранившие части мощей дневного святого.) На основании таких косвенных данных мы узнаем и об элементах критического и скептического отношения к религии, очевидно не чуждого самым широким кругам, если эти элементы, пусть в форме сомнений героя, не вполне оправданных ходом сюжета, высказывает низовой автор. Когда крестьянин Феопист слышит во сне требование Георгия зарезать весь свой скот и позвать этого святого к себе на пир, он подозревает, что его морочит пустой призрак: ведь “святой не говорит так: зарежь весь свой скот”. В другом месте той же легенды Феопист решает позвать Георгия в гости, уверенный в том, что “он, разумеется, не придет, потому что уже умер и не может угощаться”.