Выбрать главу
атель Чехов), и продолжение литературной традиции (идеологический герой, лишний человек), и фигура определенной исторической эпохи, знак поколения. Год рождения Юрия — 1891-й (в сцене похорон Анны Ивановны, относящейся к декабрю 1911 г., упоминаются похороны мамы "десять лет тому назад"; тогда Юра был, как сказано на первой же странице, "десятилетний мальчик") или 1892-й (если отталкиваться от указания в четвертой главе первой части, что Нике Дудорову летом 1903 г. шел четырнадцатый год и он был "года на два старше" Юры). Первая дата предпочтительнее: "года на два" может быть понято предположительно, с отсчетом от тех же четырнадцати. Дудоров, соответственно, родился в 1890 г., Миша Гордон — в 1892-м, Лара — в 1889-м. Паша Антипов, "бывший немного моложе Лары", следовательно, ровесник Дудорова или Живаго. Пастернаковские "мальчики и девочки", таким образом, — бытовая проекция и художественная трансформация его литературного поколения, ровесники Маяковского, Ахматовой, Цветаевой и Мандельштама. (Лишь таинственный сводный брат Евграф — фигура уже совсем иного времени, в 1911 г. ему десять лет (ч. 3, гл. 4), и он, следовательно, десятилетием младше Юрия и других центральных героев.) Им тринадцать-пятнадцать в девятьсот пятом, двадцать два-двадцать четыре в четырнадцатом, около тридцати в годы Октябрьской революции и гражданской войны. В поэме "Девятьсот пятый год" была глава "Отцы". В романе Пастернак пишет историю поколения безотцовщины (так, между прочим, называлась первая драма Чехова). Нет отца у Лары, на каторге отцы Антипова и Дудорова, кончает с собой отец Юрия. Мальчиков и девочек воспитывает не столько семья, сколько среда. Привычный конфликт отцов и детей на рубеже столетий превращается в столкновение детей и времени. "Вода их учит, точит время" (О. Мандельштам). Первые три книги, впрочем, строятся еще по-толстовски, как эпохи развития, движение индивидуальных судеб. Мальчик-сирота — девочка из другого круга. Первая встреча (в гостинице) — вторая встреча (на рождественском балу). Первые трагедии: столкновение со смертью или с человеческой подлостью. Пробуждение пола и инстинкта творчества. Детство — отрочество — юность. Большая история до поры до времени не кружит героев как смерч, ломая их судьбы, а овевает потоками теплого летнего воздуха. "Все движения на свете в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в общей сложности безотчетно-пьяны общим потоком жизни, который объединял их. <...> все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют царством Божиим, а другие историей, а третьи еще как-нибудь" (ч. 1, гл. 7). Коллизия личных забот и потока жизни, в котором Провидение, история, еще что-нибудь осуществляет невидимые людям общие цели, восходит к Толстому ("Война и мир"). Но такое состояние скрытой гармонии неустойчиво, чревато близкими потрясениями. Проходя свои эпохи развития, герой осмысляет, укрощает, приручает смерть. "Десять лет назад, когда хоронили маму, Юра был еще совсем маленький. Он до сих пор помнил, как он безутешно плакал, пораженный горем и ужасом... Совсем другое дело было теперь. Все эти двенадцать лет школы, средней и высшей, Юра занимался древностью и Законом Божьим, преданиями и поэтами, науками о прошлом и о природе как семейною хроникою родного дома, как своею родословною. Сейчас он ничего не боялся, ни жизни, ни смерти, все на свете, все вещи были словами его словаря. Он чувствовал себя стоящим на равной ноге со вселенною и совсем по-другому выстаивал панихиды по Анне Ивановне, чем в былые времена по своей маме". Но он ничего не может поделать с историей. Существует "мир подлости и подлога, где разъевшаяся барынька смеет так смотреть на дуралеев-тружеников", — его люто ненавидит Тиверзин. Обесчещенная Лара тоже видит главную силу Комаровского в его подлости и обобщает: "И над сильным властвует подлый и слабый". Даже Кологривов (исторические его проекции — люди вроде Саввы Морозова) "ненавидел отживающий строй двойной ненавистью: баснословного, способного откупить государственную казну богача и сказочно далеко шагнувшего выходца из простого народа". Потому пятый год, декабрьские события в Москве воспринимаются как закономерное возмездие — не Комаровскому, а всему тому миру. "Мальчики стреляют", — думала Лара. Она думала так не о Нике или Патуле, но обо всем стрелявшем городе. "Хорошие, честные мальчики, — думала она. — Хорошие. Оттого и стреляют"... Пастернак точен. Мироощущение поколения на много лет раньше подтверждено и Мандельштамом, даже с использованием сходного образа мальчишеской игры: "Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары: то был вопрос влюбленности и чести ("Шум времени"). Уже в первых частях "Живаго" поэтика Пастернака нарушает каноны "хорошо сделанного романа", превращая его либо в плохой роман, либо в другой роман ("моя эпопея"). Поначалу Пастернак нарушает подчеркнутое заглавием единодержавие героя. Судьба Юры никак не выделяется и не подчеркивается на фоне жизни других героев. "200 страниц романа прочитано — где же доктор Живаго? Это — роман о Ларисе", — недоумевал В. Шаламов. Прочитав следующие двести страниц, он мог бы изменить свое мнение. Исчезнув в середине пятой части, Лариса Федоровна вновь появится в повествовании лишь в середине девятой. Вместо четких фабульных нитей повествователь предлагает читателю запутанный сюжетный клубок, "запись со всех концов разом", жизненный поток, в котором до поры до времени непонятно, кто будет за главного. "Теснота страшная, — описывала свои впечатления дочь М. Цветаевой А. Эфрон. — В 150 страничек машинописи втиснуть столько судеб, эпох, городов, лет, событий, страстей, лишив их совершенно необходимой "кубатуры", необходимого пространства и простора, воздуха!" Отмеченное А. Эфрон свойство "Живаго", когда герои "буквально лбами сшибаются в этой тесноте", можно назвать сюжетной плотностью текста. "Сюжетных тромбов", сжимающих повествование, придающих миру романа вид обжитой комнаты, в "Живаго" несколько десятков. Аналогии им находятся как в массовой беллетристике (случайные встречи и узнавания там — в порядке вещей, в конвенции жанра), так и, скажем, в толстовском эпосе (бывшие соперники Андрей и Анатоль на соседних операционных столах, раненый Андрей в доме Ростовых). В "Живаго" они становятся предметом писательской рефлексии. Связав тугим узлом четыре судьбы в одной фронтовой сцене (ч. 4, гл.10), повествователь заключает: "Скончавшийся изуродованный был рядовой запаса Гимазетдин, кричавший в лесу офицер — его сын, подпоручик Галиуллин, сестра была Лара, Гордон и Живаго — свидетели, все они были вместе, все были рядом, и одни не узнали друг друга, другие не знали никогда. И одно осталось навсегда неустановленным, другое стало ждать обнаружения до следующего случая, до новой встречи". "Судьбы скрещенья" определяет в "Докторе Живаго" "случай, бог изобретатель" (Пушкин). Другой, прямо противоположной сюжетной плотности и тесноте мира, особенностью оказывается его разомкнутость. Одни персонажи постоянно сталкиваются, как щепки в водовороте, другие тонут, исчезают навсегда без всяких мотивировок и объяснений. Жизнь — случайна, жизнь — фатальна: в романе, кажется, действуют обе эти закономерности. В пору работы Пастернака над книгой молодые писатели Литературного института в шутку противопоставляли две поэтики: "красный Стендаль" и "красный деталь" (воспоминания Ю. Трифонова). "Красный деталь", показ персонажа в действии, в колоритных подробностях, считался предпочтительнее, современнее суммарно, обобщенно, в авторской речи воссоздающего психологию героя "красного Стендаля". Повествователь в "Живаго" — "красный Стендаль". В ключевых точках сюжета рассказ преобладает над показом, прямая характеристика — над объективным изображением. "Ей было немногим больше шестнадцати, но она была вполне сложившейся девушкой, Ей давали восемнадцать лет и больше. У нее был ясный ум и легкий характер, Она была очень хороша собой. Она и Родя понимали, что всего в жизни им придется добиваться своими боками. В противоположность праздным и обеспеченным, им некогда было предаваться преждевременному пронырству и теоретически разнюхивать вещи, практически их не касавшиеся. Грязно только лишнее. Лара была самым чистым существом на свете". В. Шаламов, один из первых читателей романа, начинал с предельных похвал, включая "Живаго" в большую и самую авторитетную "пророческую" традицию русской литературы: "Первый вопрос — о природе русской литературы. У писателей учатся жить. Они показывают нам, что хорошо, что плохо, пугают нас, не дают нашей душе завязнуть в темных углах жизни. Нравственная содержательность есть отличительная черта русской литературы... Я давно уже не читал на русском языке чего-либо русского, соответствующего адекватно литературе Толстого, Чехова и Достоевского. "Доктор Живаго" лежит, безусловно, в этом большом плане... Еще два таких романа, и русская литература — спасена" (письмо Пастернаку, январь 1954 г.). Через десятилетие, когда определились принципы его собственной прозы (достоверность протокола, очерка; проза, пережитая как документ), оценка сменилась на прямо противоположную: "„Доктор Живаго" — последний русский роман. "Доктор Живаго" — это крушение классического романа,