Выбрать главу
рушение писательских заповедей Толстого. "Доктор Живаго" писался по писательским рецептам Толстого, а вышел роман-монолог, без "характеров" и прочих атрибутов романа ХIХ века" ("О прозе", 1965). Позднее автор "Колымских рассказов" скажет об этой традиции и об этом жанре совсем пренебрежительно: "Художественный крах "Доктора Живаго" — это крах жанра. Жанр просто умер" ("О моей прозе", 1971). Роман-монолог, между тем, — определение точное, близкое по смыслу пастернаковскому "моя эпопея". Оно может быть воспринято вне пренебрежительного смысла, приданного ему Шаламовым. В первоначальной оценке Шаламов использует еще одну неожиданную параллель, называя общепризнанный советский аналог пастернаковской книги ("советский" контекст романа обычно мало учитывается). "По времени, по событиям, охваченным "Д. Ж.", есть уже такой роман на русском языке. Только автор его, хотя и много написал разных статеек о родине, — вовсе не русский писатель. Проблемность, вторая отличительная черта русской литературы, вовсе чужда автору "Гиперболоида" или "Аэлиты". В "Хождении по мукам" можно дивиться гладкости и легкости языка, гладкости и легкости сюжета, но эти же качества огорчают, когда они отличают мысль. "Хождение по мукам" роман для трамвайного чтения — жанр весьма нужный и уважаемый. Но при чем тут русская литература?" Дело, однако, в том, что пренебрежительное определение "роман для трамвайного чтения" поздний Пастернак мог воспринять и как комплимент. "Всеволод (писатель Вс. Иванов. — И. С.) упрекнул как-то Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически произведений "Детство Люверс", "Охранная грамота" и других он позволяет себе писать таким небрежным стилем. На это Борис Леонидович возразил, что он "нарочно пишет почти как Чарская", его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а "доходчивость", он хочет, чтобы его роман читался "взахлеб" любым человеком" (воспоминания Т. Ивановой). Пастернак, как видим, мечтал о таком читателе. Он, как поздний Толстой, пытается соединить высокую проблемность старой классики с максимальной доступностью и увлекательностью. В поисках ее он идет от того же Толстого с его "диалектикой души" назад, к суммарному психологизму, чистым типам, Карамзину и вниз, к роману тайн, к мелодраме. Автор "Доктора Живаго" пытается максимально сгладить границу между высокой, элитарной литературой и беллетристикой. С современным Пастернаку романом "о революции и гражданской войне" (теми же "Хождениями по мукам") "Доктора Живаго" сближает не только тема, но и способы связи большой истории и истории малой. Календарное время, время персонажей чем дальше, тем четче маркируется событиями грандиозно-историческими. "Вы подумайте, какое сейчас время! И мы с вами живем в эти дни! Ведь только раз в вечность случается такая небывальщина. Подумайте: со всей России сорвало крышу, и мы всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать. Свобода! Настоящая, не на словах и в требованиях, а с неба свалившаяся, сверх ожидания. Свобода по нечаянности, по недоразумению, — исповедуется Живаго Ларе. — Вчера я ночной митинг наблюдал. Поразительное зрелище. Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? ""Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования"" (ч. 5, гл. 8). Пафос недавно (1989) опубликованного стихотворения "Русская революция" (1918) оказывается весьма сходным: "И теплая капель, буравя спозаранку Песок у желобов, грачи и звон тепла, Гремели о тебе, о том, что иностранка, Ты по сердцу себе приют у нас нашла. Что эта изо всех великих революций Светлейшая, не станет крови лить; что ей И кремль люб, и то, что чай тут пьют из блюдца. Как было хорошо дышать красой твоей!... И грудью всей дышал Социализм Христа". Осененная именем Христа, пастернаковская революция всходит на волшебных дрожжах утопии. О будущем мире герой Пастернака говорит задыхающимися, приблизительными словами, похожими на те, которые декламировали в начале века персонажи горьковской "Матери". "Революция вырвалась против воли, как слишком долго задержанный вздох" (ч.5, гл. 8). Изображенный совсем по-толстовски (царь есть раб истории), но с несомненной симпатией, последний император кажется на этом фоне ребенком, пигмеем. "Царя было жалко в это серое и теплое горное утро, и было жутко при мысли, что такая боязливая сдержанность и застенчивость могут быть сущностью притеснителя, что этой слабостью казнят и милуют, вяжут и решают", — рассказывает Живаго Гордону (ч. 4, гл. 12). Страшным напоминанием о другом лике революции оказывается лишь смерть комиссара Гинца. Бушующая толпа убивает его легко, с хохотом, докалывая даже мертвого. Революционный Октябрь дан Пастернаком уже в откровенно контрастной живописной и эмоциональной графике. Ему аккомпанирует иная стихия: не летнее буйство природы ("Всюду шумела толпа. Всюду цвели липы"), а зимняя метель на заколдованном перекрестке, напоминающая о "Двенадцати" Блока. Первая реакция героя на "правительственное сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата" по-прежнему благожелательна, даже восторженна. "Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали" (ч. 6, гл. 8). Но сразу после этого разговора героя с собой возникает — уже от лица повествователя — иная характеристика времени: "Настала зима, какую именно предсказывали. Она еще не так пугала, как две, наступившие вслед за нею, но была уже из их породы, темная, голодная и холодная, вся в ломке привычного и перестройке всех основ существования, вся в нечеловеческих усилиях уцепиться за ускользающую жизнь" (ч. 6, гл. 9). О личной революции, морях жизни и самобытности и прочих прекрасных вещах приходится забыть. Дальнейшее вмешательство большой истории, "молодого порядка" в жизнь доктора и его близких однозначно. Живаго уходит, скрывается, бежит, пытается уклониться, а он, "молодой порядок", захватывает все новые пространства, проникает в таежную глушь, разрушает семьи, преследует, лишая любой возможности личной свободы, индивидуального выбора. Книгу Пастернака пытаются читать как "роман тайн". Даже когда автор резко отрицает подспудный таинственный смысл мотива или героя, апеллируя к реальности, суровый исследователь ловит его на "интертекстуальных уликах": "Высказывания писателей, подобные сделанному Пастернаком, являют собой средство защиты, призванное обеспечить длительную информационную значимость текста, его неуязвимость для разгадывания. Они заранее обесценивают всякую попытку демаскировать утаенный автором смысл по принципу: здесь и понимать нечего"" (И. Смирнов). Результаты следствия: глухонемой охотник Погоревших в "интертекстуальной ретроспективе... эквивалентен целой восставшей России"(а что же остается на долю иных революционеров, скажем, Стрельникова?); кроме того, это "собирательный образ футуриста"; вдобавок этот "отрицательный персонаж" (почему, кстати, он отрицательный?) — "автошарж Пастернака", его расчет "со своим анархофутуристическим прошлым". В "Докторе Живаго" автор не скрывает, а раскрывает: пишет о тайнах жизни и смерти, о человеке, истории, христианстве, искусстве, еврействе и прочем с последней прямотой, открытым текстом (хотя этот текст — художественный). Его отношение к революции — тоже не тайна и не секрет. "Казакевич, прочтя, сказал: "Оказывается, судя по роману, Октябрьская революция — недоразумение и лучше было ее не делать" (Дневник К. Чуковского, 1 сентября 1956 г.). Того же мнения была редколлегия "Нового мира"(К. Федин, К. Симонов и др.) в знаменитом письме-разборе с отказом публиковать роман в журнале: "Дух Вашего романа — дух неприятия социалистической революции. Пафос Вашего романа — пафос утверждения, что Октябрьская революция, гражданская война и связанные с ними последующие социальные перемены не принесли народу ничего, кроме страданий, а русскую интеллигенцию уничтожили или физически или морально. Встающая со страниц романа система взглядов на прошлое нашей страны... сводится к тому, что Октябрьская революция была ошибкой, участие в ней той части интеллигенции, которая ее поддерживала, было непоправимой бедой, а все происшедшее после нее — злом" (сентябрь 1956 г.). Подобная трактовка, какой бы пророческой — с переменой знаков — она ни выглядела в послесоветскую эпоху, кажется, не совпадает с авторской. Многие сцены в первых частях романа, судьба Лары ставятся в счет прежнему порядку вещей, обнажают его ахиллесову пяту. Всю эту логику еще раз воспроизводит в предсмертном монологе-бреде Стрельников. Он вполне логично и вполне по-советски, по-марксистски в длинном риторическом периоде выводит Октябрь и Ленина из "развития революционных идей в России". "Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведе