Выбрать главу

Он засмеялся обрадовано, а потом оборвал смех и сказал серьезно, совсем по-взрослому:

   — Освободим мир, и буду я ездить и смотреть его. Вот уж пошатаюсь тогда вволю.

...Через два дня рано утром загудели танки, наш домик задрожал, точно в испуге, и все село заволокло голубоватым выхлопным дымом.

Долго после того, как ушли танки и ушел Алешка, дом наш все еще дрожал и во мне тоже все дрожало.

В одном из летних писем он как бы между прочим писал:

«Центральная пресса проявила ко мне некоторое внимание. Если пришлось прочитать... Не всему верь, что там понаписано. Я вовсе не о том думал, когда угроблял этих самых «тигров» и «пантер». Я думал о тебе и о Стране гейзеров, где из-под снега бьют горячие фонтаны и рядом с ними цветут чудесные фиалки, а может, какие другие цветы, я не знаю, но только очень чудесные».

Я пересмотрела все газеты, но ничего в них не нашла об Алешке. Пошла в район, и там в библиотеке просидела чуть не весь день, пока не натолкнулась в «Красной звезде» на короткую заметочку: «Немецко-фашистские войска, пытаясь вырваться из окружения, на узком фронте пустили до двадцати «тигров» и «пантер». Наши воины не пропустили врага. Рядовой Алексей Иванович Русин противотанковыми гранатами подорвал две самоходные пушки врага.

   — Когда я бросал под гусеницы «пантер» гранаты, я думал о нашей великой миссии, с какой мы перешли рубежи Советской страны, — сказал Алексей Русин, когда генерал вручил ему награду...»

И еще писал Алешка тогда:

«Горы, синие горы. Такие даже во сне мне не снились. А потом долины, все в солнце. А кругом будто сад — деревья, деревья, и каждое что-то хочет дать людям: то яблоки, то груши, то сливы. Мы идем, а немцев нет и в помине: удрали. Люди нас приветствуют, как будто с ума сошли от радости. Удивляюсь, как это они живут в таком пекле: у меня лопается черепная коробка. Я все мечтаю о нашей с тобой Стране гейзеров, там ведь нет такой жарищи...»

После письма на машинке «...погиб смертью героя в боях и похоронен в братской земле» — я три дня лежала в горячке.

Тогда мама узнала, что я беременна. Алешка же не знал, что скоро стал бы отцом... Теперь Диме, его сыну, уже девятнадцать. В эту осень он станет солдатом.

Мальчишки родятся, чтобы стать солдатами.

Горы, синие горы... Долины, залитые солнцем...

Как здорово тогда написал об этой стране Алешка. Все было так, как он написал.

И характер людей он тоже угадал. Мне они нравились — смуглые, черноглазые, темпераментные; они были жизнелюбивы и восторженны, но в этом не виделось ничего наигранного, все искренне шло от сердца.

«Будто с ума сошли от радости...» Я их понимаю. Будь я на их месте в то время, я бы тоже сошла с ума, если бы мне вдруг вернули мою потерянную родину, утраченную свободу.

Давным-давно из множества книг я чуть ли не все узнала об этой стране и теперь, казалось, встречалась со знакомыми городами, селами и монастырями, с реками и горами, с памятниками — старыми и новыми, которые тут с любовью возводили и искренне чтут. Памятники особенно трогали меня, и я думала о том, что такое внимание к ним может родиться лишь у доброго, сердечного народа, у которого крепка историческая память и непреходяща любовь к родине.

К вечеру мы спустились с гор в долину и увидели город, залитый светом заходящего солнца. Над городом темнели три холма. В памяти у меня почему-то не было этого города, похожего на трехгорбого верблюда, прилегшего отдохнуть, и я вскоре, как только мы устроились в гостинице, вышла, чтобы узнать его.

Тоннель под холмом был темный и длинный, и, когда я миновала его, на меня, будто вырастая из самого тела города, надвинулся другой холм, большой, округлый, закрывший половину пылающего вечернего неба. На самой вершине, рассекая небо, стоял памятник. Он был облит светом, сиял и был весь на виду у города и, казалось, у всего мира.

Сердце мое сжалось: что-то непостижимо знакомое было в этой фигуре, поднятой над городом, что-то такое, что сразу потрясло меня. В ту минуту я, наверно, уже знала, что это такое, но у меня не хватало смелости, внутренней готовности подумать об этом.

   — Это памятник Алешке, — сказала на мой вопрос смуглая девочка, мешая свои слова с русскими.

   — Алешка? Откуда он?

   — Он — русский. Это все знают.

Алешка... Алешка...

Я вспомнила, как он уходил из моего дома ранним утром. Ветер трепал его плащ-палатку, надувал ее, как парус, словно помогал Алешке лететь, давал ему крылья, и он, вдруг преобразившись на моих глазах, превратился в богатыря, худенький паренек, по-детски мечтающий стать Миклухо-Маклаем.

...Я бежала к тому холму и не отрывала взгляда от фигуры на нем, а видела другое: он шагает полем к лесу, где собирались танки, синий дым висел над селом, над полем, а лес был насквозь просвечен утренним солнцем. Всего несколько минут назад он неловко обнял меня в полутемных сенцах и сказал, смущаясь по-детски и по-взрослому мудро: «Ну ты не жалей, что так вышло... Жди. Приду. Горе, горе наше с тобой... Поласкать-то тебя и то нет времени...»

Алешка!

Холм надвигался и надвигался. Вот он заслонил весь город, все небо, и Алешка казался отсюда, от подножья, недосягаемым.

   — А есть туда дорога? — спросила я у людей.

   — Есть, как же. Пройдете бульвар до конца. Потом налево. Можно на машине.

Я стала карабкаться в гору по тропинке, пробитой меж камней, хватаясь за гранитные глыбы, то острые и жесткие, то гладкие, как полированные, то мягкие от мха. Внизу они еще хранили тепло города, а чем выше, тем они были холоднее. Ветки царапали мне лицо, руки. Алешка исчез за деревьями, и мне показалось, что ничего этого не было на свете: ни холма, ни девочки, которая мне сказала об Алешке, ни Алешки в небе, ни меня самой — ничего. Была пустота и пустота, гудящая, досадная, от которой хотелось освободиться, но освободиться было нельзя никак.

Лес кончился, и я снова увидела Алешку. Солнце зашло за дальние горы, и Алешка уже не светился золотистым, теплым светом. В красноватых отблесках зари он был накален изнутри, как уголек.

Тропа делалась еще уже и круче, по ней можно было только тихо и осторожно ступать, выбирая место, да я и не могла спешить; казалось, у меня не было легких — так трудно дышалось. Алешка вырастал у меня на глазах поминутно. Он стоял ко мне спиной, и я уже ничего не видела, кроме этой спины, затылка, золотистых волос. Оставалось совсем немного, но в темноте я едва двигалась. Позади меня был крутой, темный спуск, впереди — стена, заслонившая все: и небо, и зарю, и город с его огнями, улицами, домами, людьми, которые, наверно, когда-то встречали живого Алешку.

Сил больше не было, и я, упав на землю, прислонилась головой к плоскому шероховатому камню. Все, что наболело во мне в те военные и послевоенные годы, да и, нечего скрывать, все последние, собралось в одном слове и стоном вырвалось:

   — Алешка...

И все исчезло, провалилось куда-то: и холм, и я сама.

Что-то заскрипело, заскрежетало, и сверху каменно раздалось:

   — Я слышу тебя...

   — Алешка, это ты? Я не обозналась? Я не могла обознаться... Да и мне сказали, что это ты.

   — Я.

   — Алешка! Как же ты тут оказался? Я так ждала тебя! И Дима тебя ждал. У нас такой замечательный сын.

   — Он похож на меня?

   — Да, здорово. — Она затихла, не зная, о чем с ним говорить. — Этой осенью он идет в армию.

   — Мальчики родятся, чтобы стать солдатами, — сказал он, в точности повторив ее слова.

   — Я хотела его сделать землепроходцем, кем хотел стать ты. Помнишь, как ты завидовал Миклухо-Маклаю, и тебе снились разные страны.

   — Теперь я вижу все эти страны. Я все вижу. Все помню и храню.

   — И Страну гейзеров?

   — Да! И Страну гейзеров.

Она продолжала о сыне:

   — Он не стал землепроходцем. Зато я многих, очень многих влюбила в нашу землю.