Выбрать главу

Дети пели, и перед глазами Диляры оживал образ этого совершающего сказочные подвиги самоотверженного героя. Сквозь дым, огонь и пламя герой шел на вражеские танки. Вдруг Диляра замерла, и сердце ее трепетно и быстро забилось: этого героя звали Аждаром, школьники пели песню о своем учителе.

Глаза Диляры наполнились слезами восторга. Теперь песня овладела ею целиком, и она слушала, не отрываясь, точно зачарованная. И когда в ушах девушки прозвучали последние слова песни, глаза Диляры широко открылись, и она прислонилась к стене, чтобы не упасть.

Одетый в белое зимний пейзаж в одно мгновение оделся в траурный, черный наряд. Песня передавала будущим поколениям память о герое, павшем в боях за родину...

Диляра оторвалась от стены и, шатаясь, пошла, сама не зная куда. Беззвучно лившиеся слезы застилали ей глаза, и она шла, не видя дороги. На какой-то сельской улице незнакомая женщина взяла ее за руку. Она как бы очнулась.

   — Не беспокойся, сестра, — сказала она женщине, лица которой не видела сквозь слезы, и машинально пожала ей руку.

Но женщина не оставила ее и пошла с ней рядом. Точно две сестры, они, объятые одним горем, дошли до сакли матери Аждара. Поднялись по лестнице и вошли в комнату.

Седая мать Аждара, Гюлли-хала, сидела перед небольшим станком и ткала ковер. На ее рассеянном лице была глубокая печаль, и все же она сразу узнала Диляру.

Девушка бросилась в объятия Гюлли-хала. Старая женщина прижала к груди возлюбленную своего сына. Она была матерью, и великой силой матери обладала она. Задыхавшаяся от рыданий Диляра еще не имела той стойкости в горе, которой обладала старая мать. Гюлли-хала хорошо понимала это и старалась успокоить девушку.

   — Успокойся, дочка,— говорила она, сжимая ее в объятиях. — Успокойся, дорогое дитя мое.

Диляра подняла голову и заглянула в глаза матери. Гюлли-хала не плакала. Глаза у нее были сухи. Только от глаз ее вниз по щеке протянулись две светлые борозды, которые говорили о тайных слезах, о горячих слезах, в одинокие ночи пролитых матерью.

Девушка читала в глазах седой женщины глубокую скорбь, но душа ее, восстав против постигшего их несчастья, не хотела мириться с ним.

   — Мама, мама! — говорила она как в бреду. — Я не могу поверить этому, мама. Я не хочу верить. Ведь он дал мне слово. Он должен был вернуться. Но почему же, почему он не вернулся? Почему, мама, почему, почему?

Мать продолжала ласково гладить голову прижавшейся к ее груди девушки. Потом она повернула задумчивое лицо к окну и, глядя куда-то вдаль, сказала голосом, проникающим в душу:

   — Нет, дочка, он не нарушил своего слова. Он вернулся. Смерти не удалось преградить ему дорогу. Он опять здесь, в своем родном селе. Теперь повсюду, даже малые ребята, поют песню о нем. Он в песне вернулся в родные края, дорогая.

1944

Василий Соколов. ОДНАЖДЫ НОЧЬЮ

Над самым Дунаем, на опаленном солнцем откосе, как гнездо стрижа, приютилась кешта Стояна Драгойчева. Стены, некогда побеленные, обнажили куски рыжей глины, камышовая кровля побурела, и длинные, узкие листья дыбились, как птичий хвост против ветра, деревянная калитка прогнила и скрипела, — словом, это была ветхая, обшарпанная всеми непогодами хата. Повернутая окнами к реке, она впитывала в себя прохладный и тягучий запах водорослей, и этот запах для Стояна был так же приятен, как родниковая вода, бьющая из расщелин каменистого берега.

Стоян, как всегда, встает вместе с солнцем. Он не раз говорил шутя, что «светило на него не в обиде». Вот он ходит по двору, годами еще не стар, едва перевалил на пятый десяток, а посмотреть — легко можно дать гораздо больше: ходит немного сутулясь, худой и костистый, крупное, будто грубо вытесанное из камня лицо прорезали морщины, и только глаза, зоркие, далеко видящие, по-прежнему, как и в молодости, горят жаркими искрами, хотя и бывают зачастую строгими и угрюмыми...

Но сегодня настроение у Стояна вовсе не такое, чтобы быть не в духе. К вечеру посулился приплыть Коста, и не на лодке, не на утлых комлях, а на боевом корабле, вместе с братушками — советскими матросами. «Чудно, очень чудно, — усмехается себе в ус довольный Стоян. — Лодкой едва умел править, а уже на корабль забрался. Лоцман! Ишь куда шагнул! Так, глядишь, и в моряки выбьется, весь в меня, да!»

С утра Стоян начал собираться на Дунай, осмотрел лодку, перевернул ее, постучал по днищу — рассохлась, пришлось кое-где унимать течь дранками да паклей. Можно бы и сразу плыть, но Стоян вдруг спохватывается: ведь сын не один прибудет, с братушками, а все ли готово у старухи, не придется ли краснеть перед жданными гостями?

Крупно шагает он по мокрому песку к дому и сразу заглядывает на кухню. Жена раскатывает тесто, на столике уже приготовлены для начинки почки молодой козочки, печеные яблоки, айва... «Умеет, Марица, умеет, — радуется в душе Стоян. — Не прогадал... Жена добрая», — и, погладив на верхней губе жесткие, кустистые усы, заметил как бы походя:

   — Баницу готовишь? Добро, добро.

   — Охота тебе глазеть, как малый! — отвечает Марица, поглядев на него удивленно и даже с укоризной.— Шел бы своим делом заниматься.

   — Каким делом? — недоумевает Стоян.

   — Будто не знаешь. Корыто справил?

   — Нет... Хоть, правда, выдолбить нужно, да все некогда.

   — А часы в починку снес? Тоже некогда?

   — Наши часы ни к черту не годятся, — отвечает Стоян. — Накопим левов — новые купим.

   — Вон за цесарками хоть бы доглядел! — твердит свое жена.

Стоян невольно оглядывается: цесарки приковыляли следом за ним, облепили порог, все такие рябенькие, с крохотными алыми головками, тенькают, нацеливаясь на него глазами. «Ишь ты, злятся. Мне ли, рыбаку, с вами возиться?»

   — Вон отсюда! Вон, ненасытные! — кричит Стоян и взмахом руки выгоняет их из комнаты.

   — Вишь, какой ты семьянин... Ни в чем не хочешь помочь! Хоть бы... — Марица смолкает на полуслове, сразу не найдясь, чем бы еще его занять.

   — Не дурно бы, Марица, стопок у соседей взять, — опережает ее Стоян. — Штук двадцать, а то и больше потребуется...

   — Пресвятая дева! — всплескивает руками Марица.— Всю бочку хочешь выпить? Вот наказание...

   — Хватит, мать, хватит, — перебивает Стоян. — Если надо, не пожалею выкатить и бочку... Откуда тебе известно, сколько их прибудет, братушек-то? А вдруг вся команда с корабля сойдет.

   — Так прямо и нуждается в тебе вся команда,— смеется Марица и добавляет подобревшим голосом: — Ладно уж, зови. Чем богаты, тем и рады.

   — Давно бы так, — отвечает Стоян. — Ну, пеки баницу и жди нас... — Он берет в руки старую, пропахшую рыбой брезентовую накидку, но сразу не уходит, смотрит на жену, ждет, когда она скажет ему на прощание привычное: «Ни рыбки, ни чешуйки!» Как назло, Марица молчит, и в голове Стояна ворохнулось какое-то недоброе предчувствие: он был немножко суеверным.

Да и как не усомниться — нелегкая прогулка ждет его. Ведь совсем недавно, когда фашисты покидали здешние места, Стоян своими глазами видел, как они ставили на реке мины. Правда, много этих чертовых шаров с рожками потом выловили советские тральщики. Но кто может поручиться, что их совсем нет? Дунай велик, сразу все не выловишь. Вот и тревожится Стоян. А попробуй заикнуться об этом, так Марица до смерти перепугается. Нет, лучше молчать, не тревожить ее сердце...

Марица смотрит на него, глаза ее пытливо суживаются, будто она готова заглянуть в самую душу Стояна.

   — Уж не затеял ли ты чего? — спрашивает она, угадывая настроение мужа по лицу. — Сидел бы дома.

   — Поеду. И не уговаривай, мать, — незлобиво, хотя и со строгостью в голосе произносит Стоян. — Должен я помочь русским провести корабль или нет?

   — Ну, поезжай, — нехотя соглашается жена.

Во дворе он еще некоторое время медлит, словно что-то забыл. «Ах да, вон топорик надо взять, лозы нарублю»,— соображает Стоян, глядя на бук с воткнутым топором. Этому буку уже лет сто, пепельно-серая кора местами облупилась. Нынешний год листвы совсем не дал, высох, умирает стоя... А рядом два молодых бука-отростка тянутся к солнцу и молодо зеленеют. Стоян выдергивает топор и ковыляющей походкой шагает к Дунаю.