Я убежден, что в средней части махдийского корабля лежит неповрежденный груз. Все говорит о том, что команда тогда, как и теперь, жила в наименее приятной части судна — на баке. Значит, и там можно найти интересные вещи, которые многое расскажут о людях, ходивших на судах Рима.
За несколько дней работы на огромном древнем корабле мы разве что тихонько постучались в двери истории. Нашли изъеденные морем железные и бронзовые гвозди; подняли жернова, которыми коки мололи хранившееся в амфорах зерно. Извлекли из ила большие обломки бимсов из ливанского кедра, сохранившие древнее лаковое покрытие. (Не худо бы узнать состав этого лака, который выдержал разрушительное действие двадцати веков!) Проникнув на пять футов в грунт под носом корабля, я добрался до форштевня, сделанного из толстых кедровых брусьев.
Спустя четыре года я встретил в Нью-Йорке председателя Французских обществ США и Канады, энергичного старого джентльмена по имени Джеймс Хайд. «Уж не тот ли это Хайд, который давал деньги на подъем сокровищ махдийского корабля?» — спросил я себя. Это был он. Хайд пригласил меня на обед, и я показал ему цветной фильм о работе подводных пловцов.
— Замечательно, — сказал он. — Знаете, я ведь так и не увидел, что там подняли. У меня тогда было много денег, своя паровая яхта. Когда шли работы, я ходил в Эгейском море, а в Тунисский музей не попал. Соломон Рейнах прислал мне фотографии найденных ваз и статуй, Мерлен написал любезное письмо, а тунисский бей наградил меня орденом. Да, интересно увидеть эти вещи с опозданием в сорок пять лет…
Глава восьмая
Пятьдесят саженей
Нас по-прежнему занимало глубинное опьянение. Хотелось наперекор всему проникнуть еще глубже. То, что испытал Дюма в 1943 году во время рекордного погружения, заставило нас очень серьезно подойти к этой проблеме. Группа составляла подробные отчеты в каждом случае, когда кто-нибудь из ее членов погружался на большую глубину. И все-таки мы знали о глубинном опьянении далеко не все. Наконец летом 1947 года мы начали серию опытных погружений.
Должен сразу сказать, что не рекорды нас манили, хотя во время этих опытов старые мировые достижения были превзойдены. Мы считаем, что очень важно вернуться живым из морской пучины; даже бесстрашный Диди знает чувство меры. Мы шли все дальше вглубь потому, что только так можно было исследовать глубинное опьянение и выяснить, какую работу позволяет выполнить акваланг на той или иной глубине. Каждый опыт тщательно готовился, аквалангисты погружались под строгим контролем, и мы получали абсолютно точные данные. Предварительные наблюдения позволили нам заключить, что предельная глубина для подводного пловца — триста футов, или пятьдесят саженей; между тем еще ни один пловец с автономным снаряжением не побил рекорд Дюма, равный двумстам десяти футам.
Глубину погружения измеряли канатом с борта «Эли Монье». Через каждые шестнадцать с половиной футов (пять метров) на канате были укреплены белые дощечки. Подводный пловец брал с собой химический карандаш, чтобы оставить свой автограф на дощечке, до которой доберется, и записать несколько слов о своих ощущениях.
Чтобы сберечь силы и воздух, аквалангист шел вниз без излишних движений, увлекаемый десятифунтовым балластом в виде железного лома. Замедлить спуск можно было притормозив рукой за канат. Достигнув намеченной или посильной для себя глубины, пловец расписывался, сбрасывал балласт и возвращался по тросу на поверхность. Чтобы избежать кессонной болезни, он делал короткие остановки на глубине двадцати и десяти футов, как этого требовала декомпрессия.
К началу опыта я пришел в отличной форме. Всю весну работал на море, и это было хорошей тренировкой; уши легко переносили давление.
Войдя в воду, я стал быстро спускаться, придерживаясь за канат правой рукой, сжимая балласт левой. В голове неприятно отдавался гул движка на «Эли Монье», снаружи ее сдавливал растущий столб воды. Был жаркий июльский полдень, но вокруг меня быстро темнело. Я скользил вниз в сумерках, наедине со светлым канатом, однообразие которого нарушалось только теряющимися вдали белыми дощечками.
На глубине двухсот футов я ощутил во рту металлический привкус сжатого азота. Глубинное опьянение поразило меня внезапно и сразу же очень сильно. Я сжал правую руку и остановился. Меня обуревало беспричинное веселье, все стало нипочем. Попробовал заставить мозг сосредоточиться на чем-нибудь реальном: скажем, определить цвет воды на этой глубине. Не то ультрамарин, не то аквамарин, не то берлинская лазурь… Отдаленный рокот не давал покоя, вырастая в оглушительный перестук, словно билось сердце вселенной.