Ну, и слава богу. Важно то, что Фрэнни поведала мне на второй день Рождества, и то, что она показала, чтобы подтвердить свой рассказ.
Ланч на следующий день был скромный: картофельный суп, холодный окорок, маринованный лук, сыр, хлеб. Фрэнни предложила прогуляться втроем по пустоши. Метели не случилось. Более того, сияло солнце. Энтуисл сказал, что хочет использовать остаток светового дня и поработать в мастерской. Так что мы с Фрэнни отправились вдвоем. Уже и не помню, почему разговор зашел о юных годах Энтуисла. Но я, используя напускное сочувствие к нему как способ приблизиться к Фрэнни, рассказал что знал о его детстве.
Во время прогулки мы остановились полюбоваться виселицей, копией той самой, как сообщалось на табличке рядом, которая стояла на этом месте или где-то поблизости с 1689-го по 1830 год и на которой испустили последний вздох многие злодеи. Собственно, любовался я не виселицей, а румянцем, заигравшим от прогулки по холодку на щеках Фрэнни. Будь он проклят, этот Энтуисл! Мы повернули к дому.
Моя, точнее мамулина, версия о происхождении Энтуисла, сообщила мне Фрэнни, была ошибочной, точнее, «полным вздором». В этом не было мамулиной вины. Энтуисл любил подрабатывать и преображать свое прошлое, выискивая взглядом художника самую суть.
— А вы знаете, что он ведет дневник, уже многие годы? — Я невнятно хмыкнул. — Он пишет его в блокнотах на кольцах, чтобы можно было вынимать и вставлять страницы. Вот на прошлой неделе он мне показывал страницу, которую добавил к 1967 году. «Ужин с Э. Гомбричем и К. Поппером, „Атенеум“. Немного перебрал бренди, напился. Гуммо и Поппи в отличной форме». Все выдумано, от первого до последнего слова, в том числе его остроумные obiter dicta[67] за столом.
— Зачем ему все это?
— Я его спрашивала. Сказал: «Для потомков. Будет этим говнюкам о чем подумать». Он массу всего исправил или добавил. Вряд ли он теперь точно знает, где правда. Это при том, что всей правды никто знать не может, — философски добавила она. — Он вам сказал, что я еврейка?
— Вообще-то да.
— Вообще-то я не еврейка. Была бы еврейкой, я бы и не думала это отрицать, но — нет. Надеюсь, вы понимаете, о чем я. Однако он это выдумал и иногда, по-моему, сам в это верит. Ему удобно, чтобы я была еврейкой. Бог его знает, почему. И когда-то ему было удобно, чтобы у него были контуженый зверюга-отец и поруганная шлюха-мать — такая правда была удобна для него или для вашей мамы, а может, для обоих. Может, от такой правды им было лучше в постели. К тому же я вовсе не отрицаю, что у Сирила, бедняжечки, было ужасное детство. Наверняка было. Как и у всех нас.
— А откуда вы знаете, что история, рассказанная вам, ближе к правде, чем история, которую он рассказал моей матери?
Она усмехнулась.
— Естественно, я этого не знаю. Но я нашла парочку доказательств — вполне убедительных. Я вам покажу, когда мы вернемся.
Сирил для Фрэнни был сыном капитана Джайлза Уолтера Энтуисла, кавалера ордена Виктории, и Люси Вайолет Энтуисл, урожденной Тоджер, оба были единственными детьми в семьях сельских священников, его отец — из прихода Ламли около Нерсборо, ее — викарий церкви Святого Суитина в Дибблетуайте, так что он был, считай, из среднего класса с его пресловутой респектабельностью. Сука, сволочь, на хер и прочие слова, столь значимые в лексиконе Сирила, для его родителей просто не существовали. Это нисколько не указывает на их праведность или ханжество, а лишь свидетельствует о социальных ограничениях того времени. Мы можем предположить, что капитан, будучи человеком военным, наверняка слышал подобные выражения не только в траншеях, среди плебса, но и в офицерской среде, однако никогда не позволял себе осквернить губы, которые берег для Люси. (То, что «мы можем предположить», разумеется, может быть совершенно неверно. Кто знает, как они заводили друг друга по пути к супружескому ложу или на нем?)