— Ну что, капитан, мины-то поставил? — спрашивают его.
Там сидят его друзья — некоторые уже убитые, те, кто выживут, и те, кого убьют после. Они наливают трофейного, сажают за стол. И у него начинается жизнь наново, жизнь, из которой не вылезти обратно в люк, а надо лезть наверх и проверять боевое охранение.
Но нам судьба надавала плюх, встряхнула за шиворот и выпихнула вон. Сработали белёвские тормозные цилиндры, и время остановило свой бег. Началось перемещение в пространстве.
Мы упали в немецкую железку, будто в утлый чёлн.
Мотор фыркнул, и русская дорога начала бить нас по жопам.
Извините, если кого обидел.
17 января 2010
История про приход и уход (XIII)
Мы свернули с дороги, что вела вдоль железнодорожного полотна и поехали кругом.
Тут дело было вот в чём — дороги вовсе не было — начиналась обыкновенная русская грязь. Да и железная дорога стала другой — Толстой мог ещё путешествовать по ней пассажиром, а вот мы — уже нет.
И вот, хитрым окольным путём мы въехали в Козельск.
Козельск-то место странное, и Архитектор, когда мы остановились у моста тут же сказал:
— Козельск выстроен как пункт, представительствующий от высокого берега на низком.
Я, глядя на купола, сочувственно закивал.
У меня с Оптиной пустынью были очень странные духовные отношения. Пока мои спутники ловили геомагнитную волну, взмахивали руками и общались на своём удивительном языке, я пытался разобраться в своих мыслях.
Если принять существование обкомовского стиля, то Оптина была построена в обкомовском стиле XIX века, в этом несколько стандартном классицизме. Архитектору было там неуютно, Директору Музея скучновато, а мне только любопытно.
Я всегда воспринимал это место, как особую площадку Церкви для общения с православными читающими людьми.
Мы вошли в угрюмоватое место — Дом Паломника. Стояли на крыльце всё хромые и увечные, курить было нельзя, а в комнате, где мы улеглись, оказалось сыро и промозгло.
Я относился к этому неудобству философски: во-первых, в чужой монастырь со своим уставом не суйся. А во-вторых, как говорил один многолетний сиделец — русскому писателю всё полезно.
И вот, под утро я почувствовал, что плыву, как на чужом, не мной описанном сейнере, где дух мокры и пота, чужой и свой кашель, или вовсе подойдёт дневальный и начнёт трясти тебя за плечо, вставай, дескать, товарищ сержант, пора, через пять минут кричать тебе "Батарея, подъём!".
Что хорошо в русской литературе, так это то, что она несколько веков замещала русскую философию, русскую общественную мысль и русскую историю. Думаете не по Акунину будут учить русско-турецкие войны? Хрен вам, по Акунину — и не поможет полуторосотенный список ошибок, здравый смысл не поможет и опыт Толстого с Бородинским сражением и прочим описанием траектории дубины народной войны.
И вот слушая истории про писателей, ты вдруг останавливаешься зачарованный — потому что перед тобой открываются новые ворота.
Ты стоишь бараном перед ними — а, на самом деле, это ворота Расёмон.
Одна из историй, случившаяся с Гоголем, разворачивалась именно тут, и даже известна её точная дата. В 1851 года Гоголь выехал из Москвы на юг, сначала на свадьбу сестры, а затем собираясь провести в Крыму зиму. Однако ж, поворотив в Оптину, а затем вернулся обратно.
Дело в том, что 24 сентября Гоголь говорил со старцем Макарем и спрашивал, куда ему ехать, потом они писали друг другу записки, и, наконец, поколебавшись, уехал обратно. Мне-то со стороны всё это казалось форменным безумием — ехать или не ехать, а, может, всё-таки ехать, или всё же не ехать — я бы на месте Макария погнал бы остроносого приставалу в тычки. Но я, слава Богу, не святой старец, да и Оптина была местом общения с людьми, что влияли на русское общество, и с этими людьми тоже нужно было считаться. Гоголь, как и многие писатели, ездил в Оптину не единожды, и вот говорили, что на самом деле вовсе не крымское направление брал он тогда, а направление к скиту и послушнической жизни.
Чудесно рассказывает эту историю старый советский путеводитель по городу Козельску. Гоголь там похож на больного волка, гонимого на флажки: "Нервы мои, — писал он матери, — от всяких тревог и колебаний дошли до такой раздражительности, что дорога, которая всегда была для меня полезна, — теперь стала вредна". И вот здесь по личному указанию архимандрита Моисея писателя начинают шантажировать. Уже через восемнадцать лет после смерти Н. В. Гоголя в революционно-демократическом журнале "Искра" было помещено письмо Плетнева к Жуковскому, а в нем, между прочим, говорилось: