Да, коллега, я заметил, что самые лирические поэты нет-нет, а произведут нечто кровожадное. Но и наш писатель не отставал — я тогда и понял механизм его сочинительства. Он ведь пишет о себе и то и дело рассказывает, героем каких переделок он побывал, в каких дуэлях участвовал. И всё звал революцию.
Отдыхающие тогда покупали вино в больших жестяных чайниках, которые были принадлежностью всякого путешествующего. Чайники надевали за ручки на два длинных шеста, двое мужчин брали каждый шест за концы и, сопровождаемые всеми, двигались в деревню. В деревне все чайники доверху наливались молодым белым вином. Крестьяне-болгары, жившие неподалёку, брали за кружку вина, вмещавшую полбутылки, пять копеек. На обратном пути тащить чайники было тяжело, носители шестов часто сменялись. Устраивались привалы для отдыха, садились на горячие от солнца каменные ступеньки болгарских домиков. Терпения, разумеется, не хватало, и пить начинали на этих привалах — сосали вино из носиков своих чайников; и на дачу приходили уже слегка навеселе. И на этих привалах наш писатель тут же сочинял истории, а внимательный слушатель мог понять, что все они сделаны из чужих жизней, из баек, рассказанных накануне. Мало того, что он приписывал себе идею банок со скорпионами, он врал вдохновенно — в глаза очевидцам истинных событий.
Так что, будьте покойны, настоящее приключение он не упустит. И рассказывать он будет цветисто, как Шахразада. Да и ваши опыты известны — газетчики давно прозвали их строительством машины времени.
— Да неловко как-то — разменивать науку на балаган.
Но, не дожидаясь его согласия, старик подсел к писателю и, заговорщицки оглядываясь, заговорил:
— А вам не хотелось посмотреть, как там — лет через сто? Что там будет в вашем прекрасном будущем?
— Можно и посмотреть. Вы случайно не о…
— Именно! Но учтите, здесь для вас пройдёт несколько секунд, а в будущем вы проведёте около часа. Смотрите, не отходите там от аппарата, а то он вернётся без вас, автоматически.
— А почему же я?
— Мы с моим молодым другом не можем лететь, потому что должны оперировать рычагами машины в настоящем. Ну а кому, как не вам, автору чудесной утопии, первому увидеть то, как она воплотится в реальность? Да и расскажете об увиденном вы всяко лучше нас, косноязычных.
— А это… Опасно?
— Не многим опаснее, чем полёт на аэроплане. Вы же сами описывали, как летали наблюдателем на «Фармане»! Опасность есть, но я бы не стал её преувеличивать. Только давайте не будем никого звать — нам ведь свидетели не нужны, да?
Поутру у лабораторного сарая собрались дачники.
Хотя решили никому не говорить об эксперименте, все «под большим секретом» рассказали своим — и вот уже с полсотни человек окружили сарай московского физика.
Пришёл даже молодой дьякон и осенил аппарат крестным знамением.
— Друг мой, — да что же вы? — подкатился к нему старик. — Вы ж не верите в это железное чудовище прогресса?
— Верить не верю, а человек, может, на муку идет.
— Тьфу! Да вы накаркаете ещё. Скажите проще — сами, поди, не отказались бы, но звание не пускает?
— Н-нет, — сказал дьякон. — Я, конечно, и вправду не могу, Господь не велит забегать в будущее. И вам оттого не посоветовал, и ему не советую.
Писатель сел в железное кресло внутри шкафа.
Загудели двигатели, начали свою работу насосы. Какое-то устройство, чавкая, стало втягивать в себя воздух.
Вдруг что-то резко засвистело в утробе аппарата, и москвич дёрнулся, но старик-профессор, заглянув в иллюминатор, сделал ему знак — дескать, всё нормально.
Прошла драматическая минута, в течение которой старик-профессор молча стоял с трагической миной на лице.
Наконец, он впился взглядом в один из приборов (москвич, сам установивший его на корпусе, отметил про себя, что профессор сверился с неработающим манометром), потянул рычаг. Дверца открылась, и писатель вылез из аппарата.
Его лицо было белым, а губы тряслись.
Как только машина начала работать, писатель ощутил себя изображением, медленно проявляющимся на фотографической бумаге. Только проявлялся он сам, целиком, посреди знакомых улиц Петербурга. Никаких циклопических дворцов он не увидел, вокруг него был обычный Петербург, разве экипажи на улицах были довольно странные. Писатель очутился у Зимнего дворца, в тесной толпе, похожей на римских рабов. Вокруг сновали полуголые люди, — будто не было двух тысяч лет христианства.