— Спаццали Моника, двадцать один год, родилась в Павульо, проживала в Модене на улице не важно какой. Наркоманка, время от времени занималась проституцией, в определенном месте, за умеренную плату. В основном промышляла на вокзале.
Грация отрывает взгляд от блокнота, по которому читает, и поднимает голову, чтобы взглянуть на меня: она небольшого роста и стоим мы лицом к лицу.
— Как Альбертини Фабиана, — добавляет она, — и Санджорджи Франческа.
В морге поистине собачий холод, а от слепящего света неоновых ламп кажется еще холоднее.
Белый кафель на стенах радужно сверкает, словно на снимке, не попавшем в фокус.
Плитки пола мерцают, переливаются под ногами, будто в лунном свете.
У доктора очки в серебряной оправе и длинные, бледные, точно восковые, пальцы, сплетенные поверх белоснежного, без единого пятнышка халата.
Но ярче всего — глянцевая, мертвенно-бледная кожа Спаццали Моники, двадцать один год, проживавшей на улице не важно какой, простертой на зеленоватом мраморном столе, с табличкой из твердой пластмассы, привязанной к большому пальцу ноги, белой-белой, почти голубой. От этого слепящего, нереального блеска меня покачивает, а кислый запах замороженной смерти вонзается в желудок и сминает его. Но я хочу видеть. И вижу.
Вижу синеватые следы зубов на ногах девушки, глубокие лиловые дыры, пронзившие кожу плотным венцом, абсолютно круглым. Такие же темные дыры я вижу и на ягодицах, когда патологоанатом берет ее за руку и переворачивает на мраморном столе, и тело мягко шлепается, с таким звуком, будто спустили шину. Это неожиданно — глядя на гладкое, белое, почти прозрачное тело, представляешь себе, что оно должно быть твердым, словно мраморная статуя.
Доктор:
— Удушение. Между двадцатью двумя часами и пятью часами утра. Имеются следы борьбы, хотя напали на нее сзади и незадолго до смерти она скорее всего спала. Видишь, какой язык?
Доктор склоняется над лицом девушки, видным в профиль, сдавленным между поверхностью стола и поднятой рукою, и кажется, будто собирается чмокнуть ее в щеку.
Но вместо этого раздвигает ей зубы костлявым пальцем, затянутым в тусклую резину хирургической перчатки: это целеустремленное движение кажется мне таким непристойным, что я поворачиваюсь к Грации, к ее здоровому, круглому лицу, загорелому после недели отдыха в Гаргано. Доктор в задумчивости кивает, склоняется еще ниже и с раздутыми ноздрями чуть ли не трется носом о тело девушки, словно обнюхивая его. Сухо щелкнув пальцами, отбрасывает волосы с ее спины, обнажает затылок.
— Убийца затянул удавку так крепко, что оставил на шее следы. Эти гематомы — от дырочек ремня, видишь? Смотри сюда… здесь гематома крупнее, сюда, наверное, пришлась та дырка, на которую обычно застегивается ремень, так что мы можем на глазок определить, что этот тип носит сорок восьмой размер брюк, примерно как я…
Доктор выпрямляется, опустив руки, и вдыхает воздух с каким-то резким, клокочущим звуком. Только через пару секунд я понимаю, что он смеется.
— Ну и, естественно, остались зубки. Пятнадцать укусов на спине, бедрах и ягодицах, почти все нанесены после смерти, на голое тело.
— Как у Альбертини Фабианы и Санджорджи Франчески, — повторяет Грация и вдруг застывает, как вкопанная.
Доктор, приоткрыв рот, склонился к голым ягодицам девушки, и у нас обоих, я уверен, возникает четкое впечатление, что он сейчас приложит свои зубы к оставшимся синякам.
Но он внезапно поворачивается к нам, улыбается:
— В данный момент я больше ничего не могу вам сказать. Сейчас произведу вскрытие. Хотите присутствовать?
— Сперва он долдонил одно и то же: «Роберто Баджо» да «закон Мартелли»… теперь, правда, выучил пару слов по-итальянски.
Старший инспектор Витали надевает пиджак. Край рубашки торчит из штанов, и Витали, заметив, что я на него смотрю, быстро сует руки в карманы, одновременно поправляя перстень, почти сползший с пальца. Витали вертится вокруг стола в иммиграционном отделе, делает вид, будто роется в бумагах, пытается придать себе важности.