Выбрать главу

«…Я мог бы отказаться от даров, от литературы, от будущности своего я… слишком мог бы… Но от Бога я никогда не мог бы отказаться. Бог есть самое «теплое» для меня. С Богом никогда не скучно и не холодно.

В конце концов Бог — моя жизнь. Я только живу для Него, через Него; вне Бога — меня нет».

И еще:

«Выньте из самого существа мира молитву, сделайте, чтобы язык мой, ум мой разучился словам ее, самому делу ее, существу ее, — чтобы я этого не мог; и я с выпученными глазами и с ужасным воем выбежал бы из дому и бежал, бежал, пока не упал. Без молитвы совершенно нельзя жить… Без молитвы — безумие и ужас.

Но это все понимается, когда плачется… А кто не плачет, не плакал — как ему это объяснить?»

Или еще:

«Боже, Боже, зачем Ты забыл меня? Разве Ты не знаешь, что всякий раз, как Ты забываешь меня — я теряюсь?»

Самое «еретичество» Розанова исходило из его религиозной любви к Божьему миру, из религиозного его вкуса к миру, ко всей плоти. Но кто это понимал из православных, как мог понять, да и на что ему было нужно? Лишь редкие чувствовали; например, исключительной глубины и прелести человек — священник Устьинский (он жил в Новгороде, изредка приезжал в Петербург) да, может быть, Тернавцев,[187] тогда молодой и независимый; итальянская кровь давала ему большую силу жизни: весь он был неистовый, бурный и казался очень талантливым.

Ну, а другие «церковники» — приятельствовали с Розановым, прощая резкие выпады по их адресу, вот почему: он, любя всякую плоть, обожал и плоть церкви, православие, самый его быт, все обряды и обычаи. Со вкусом он исполняет их, зовет в дом чудотворную икону и после молебна как-то пролезает под ней (по старому обычаю). Все делает с усердием и с умилением. За это-то усердие и «душевность» Розанова к нему и благоволили отцы. А «еретичество»… да, конечно, однако ничего: только бы построже хранить от него себя и овец своих.

7
Собрания

В первый же год Р[елигиозно]-ф[илософские] собрания стали быстро разрастаться, хотя попасть в число членов было не легко, а «гости» вовсе не допускались.

Неглубокая зала Географического общества, с громадной и страшной статуей Будды в углу[188] (ее в вечера Собраний чем-то закутывали от «соблазна»), — никогда, вероятно, не видела такого смешения «языков», если не племен. Тут и архиереи — вплоть до мохнатого льва Иннокентия, и архимандриты, до аскетического Феофана (впоследствии содействовавшего внедрению Распутина во дворец) и до высокого, грубого молодца в поярковой шляпе — Антонина (теперешнего «живца»); тут же и эстеты, весь «Мир искусства» до Дягилева; студенты светские, студенты духовные, дамы всяких возрастов и, наконец, самые заправские интеллигенты, держащиеся с опаской, но с любопытством.

Во время перерыва вся эта толпа гудела в музее и толкалась в крошечной комнате сзади, где подавали чай.

Розанов непременно прятался в уголке, и непременно там кто-нибудь один его заслонял, с кем он интимничал.

Секретарем Собраний был рекомендованный Тернавцевым приятель его — Ефим Е[горов].

— Ефим — пес, — говорил на своем образном языке, с хохотом, «кудрявый Валентин».[189] — Лучше и не выдумать секретаря. Это, я вам скажу, у-ди-ви-тельный человек. Ни в Бога, ни в черта не верит. Либерал-шестидесятник. Пес и пес, конечно, но и ловкий!

Действительно, Ефим оказался полезен. Двери Собраний сторожил, как настоящий «пес». Следил за отчетами. И сразу сдружился с «попами». Особенно же с архимандритом Антонином. Вместе шатались они по трактирам — где Ефим непременно заказывал себе кушанье постное, Антонин же непременно скоромное; вместе забегали к нам, если Антонин «опозднялся» в городе, то у Ефима и заночевывал.

С лаврской духовной цензурой Ефим тоже завел дружбу, что было ценно, особенно когда начался наш журнал «Новый путь».

Но о журнале потом; здесь отмечаю лишь это любопытное приятельство «ни в Бога, ни в черта не верующего» нашего секретаря с духовными отцами. Насчет «либерализма» — вряд ли заветы 60-х годов были в нем особенно крепки. Он через несколько лет поступил, по рекомендации Розанова, в «Новое время», где прижился и, благодаря знанию языков, до конца оставался заведующим иностранным отделом.

Не могу не вспомнить здесь о «предании» более свежем, но «которому верится с трудом»: ведь в Англию во время войны ездила в виде «представителей русской печати» такая неподобная тройка:[190] Чуковский, затем этот самый бывший «пес» из «Нового времени» и купленный ныне «для сраму» большевиками — Ал. Толстой. Жаль, что Василевского He-Букву[191] не прихватили. Была бы полнота «представительства».

вернуться

187

Тернавцев Валентин Александрович (1866–1940) — впоследствии чиновник особых поручений при обер-прокуроре Синода, богослов. См. о нем: «Высокий, плечистый, но легкий, чуть-чуть расхлябанный, но не по-русски, а по-итальянски (как бы «с ленцой»), чернокудрый и чернобородый, он походил иногда на гигантского ребенка: такие детские у него были глаза и такой детский смех. Помню, как он пришел к нам в первый раз: сидел, большой и робкий, с мягкими концами

вернуться

188

С громадной и страшной статуей Будды в углу. — Читая статью Гиппиус «Перед запрещением» (Последние новости, 1931, 2 октября), где была схожая фраза, А. Н. Бенуа пометил на полях газетной вырезки: «Вовсе не Будда, а очень страшный (монгольский) шайтан, с рогами, клыками, весь мохнатый и огромного роста; он был спрятан за черной доской на мольберте, служившей для чертежей на докладах Географич[еского] Общ[ества]» (ЦГАЛИ, ф. 938, он. 2, ед. хр. 335). См. также: Бенуа Александр. Мои воспоминания. Книги четвертая, пятая. М., 1980, с. 292–293.

вернуться

189

«Кудрявый Валентин» — В. А. Тернавцев.

вернуться

190

В Англию «о время войны ездила… такая неподобная тройка. — В феврале — марте 1916 г. группа русских журналистов (помимо названных Гиппиус в нее входили еще В. Д. Набоков и А. А. Башмаков) была в Англии и Франции. «Неоподобство» Чуковского и А. Н. Толстого состояло для Гиппиус в том, что они признали советскую власть.

вернуться

191

Василевский He-Буква.— См. примеч. к очерку «Одержимый».