Выбрать главу

— Было кровоизлияние; немного оправился — второе. Лежит недвижимо, но в полном сознании. Питать его нечем, лекарств никаких.

Х[овин] принес нам и последние страницы «Апокалипсиса».

Опять весь Розанов в них, весь целиком: его голос, его говор, и наше время страшное, о котором у нас слов не было, — у него были. Тьма, голод и холод — смерть.

«Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии «холода» — организму человеческому как организму «теплокровному». Он боится холода и как-то душевно боится, а не кожно, не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как «гусиная кожа на холоду…».

Вот он снова его страх перед холодом. И как страшно холод настигал его. Настиг, внешний, как всех нас тогда, еще перед болезнью; схватил, внутренний, в болезни; и уже не выпустил из челюстей, пока не сожрал — в смерти.

А защищаться было нечем. «Топлива для организма», еды, — не было.

«Впечатления еды теперь главные. И я заметил, что, к позору, все это равно замечают. И уже не стыдится бедный человек, и уже не стыдится горький человек…»

Он писал это еще до болезни, еще на ногах (когда, вероятно, окурки на вокзале Ярославском собирал). Один из выпусков «Апокалипсиса», после блестящих и глубоких страниц, кончается:

«Устал. Не могу. 2–3 горсти муки, 2–3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц — может часто спасти день мой…»

Но день его не был спасен. Случайная подачка «собрата» Горького опоздала.

Скоро, через X[овина] (а может быть, и нет), пришло к нам первое письмо Розанова,[227] уже больного, — написанное рукой дочери, действительно «выговоренное» (его рука была недвижна).

Первое, потом второе, потом третье… Как я больно жалею, что их нет у меня. Они, конечно, не исчезли совсем, навсегда. Любящая дочь, верно, сохранила копии. Кое-что из них посылалось и другим, я думаю, — вот о «холоде» его предсмертном[228] потрясающие слова: они были даже не так давно напечатаны в какой-то заграничной газете. Наверно, писал он Горькому[229] (и наверно, Горький письма сохранил, ведь его собственность всегда была неприкосновенна). «Спасибо Максимушке», — ласково и радостно писал и нам Розанов, этот «бедный человек, горький человек». Все благодарил его за подачку: на картошку какую-то хватило.

Сознавал ли, что умирает? «Очень мне плохо: склероз в сильнейшей степени…» Потом вдруг шутил; и говорил, что долго еще нужно лежать, шесть месяцев, что поправление идет медленно. И тут же об этом страшном «ледяном озере», куда он постепенно опускается, так, что ноги — уже там и уже как бы не его, и с ног холодная, ледяная вода все подымается выше… Но — как передать? — ни в одной, самой страшной строке — не было «нытья», и даже почти жалобы не было, а детская разве жалостность.

«Никогда мы так вкусно не ели: картошка жареная, хлебца кусочек, и так хорошо».

Но потом вдруг:

«Пирожка бы… Творожка бы…»

О дочерях писал; какие они, как за ним ухаживают: «На руки меня берет с постели, как ребенка, и на другую кровать, рядом, перекладывает, пока ту поправляют. Говорит, что я легкий стал, одни кости. Да ведь и кости весят что-нибудь…»

О жене — кажется, ни разу, ни слова. Он и раньше о ней не говорил в письмах. Мы, впрочем, знали, что она всегда при нем, тоже полунедвижимая, и что он вечно думает о куске — для нее.

Эти письма, писанные дочерью, до такой степени сам Розанов, что странно было видеть чужой почерк. Розанов в расцвете своих душевных сил? Нет, просто он, в том самом расцвете, в каком был всегда, единственный, неоценимый, неизменяемый. Одно разве: в предпоследние годы его бесчисленные мыслеощущения, его «да — нет», с главным, поверх выплывшим ощущением «холода — смерти» — были уже так заострены, что куда же дальше? И однако они еще обострились, отточились; дошли до колющей тонкости, силы и яркости.

Ледяные воды поднимались к сердцу.

7
Слова любви

— Розанов нашел приют в Троице-Сергиевской Лавре в тяжелую минуту. Очень хорош с Ф[лоренским], который его не покидает. Семья такая православная. Да, вот он и пришел к христианству.

Так стали говорить о нем. И рассуждали, и доказывали.

— Ведь это еще с тех пор началось, его коренная перемена, со статей против евреев. Какой был юдофил. А вот — дружба с Ф[лоренским] и, параллельно, отход от евреев; обращение к христианству, к православию, переезд в Лавру…

вернуться

227

Первое письмо Розанова, написанное в декабре 1918 г. см.: Вестник литературы, 1919, № 8, а также: Литературная учеба, 1990, № 1, где опубликованы и другие предсмертные письма Розанова. Воспоминания Т. В. Розановой об отце, где подробно пишется о его последних днях, см.: Русская литература, 1989, № 3–4.

вернуться

228

О «холоде» его предсмертном потрясающие слова. — См. письмо Розанова, адресованное «Литераторам» и посланное 17 января 1919 г.: «Нашим всем литераторам напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится и что они должны больше и больше (стараться) как-нибудь предупредить этот холод, что это должно быть главной их заботой» (Вестник литературы, 1919, № 5, с. 8; «заграничная газета», в которой перепечатано это письмо. — Накануне, 1922, 1 апреля).

вернуться

229

Наверно, писал он Горькому. — Письмо Розанова Горькому от 20 января 1919 г. (видимо, неотправленное) опубликовано: Вестник литературы, 1919, № 8. Другие письма были опубликованы Горьким: Беседа, 1923, № 2.