Выбрать главу

Певец говорил загадками, видимо, Пётр Ильич, сам того не желая, разбередил в нём старую рану, разбудил сомнения, дремавшие под спудом житейских неурядиц. Он, казалось, об одном только жалел, что случилось с ним это сейчас, а не на десять или двадцать лет раньше. Большой и красивый, с прямой царственной осанкой, с шевелюрой каштановых волнистых волос, он ходил взад-вперёд по палате и говорил о своих делах, о конфликтах с дирижёрами, размолвках с товарищами, мелочах быта, которые заедают жизнь, портят настроение — вызывают то самое сжатие сосудов, о которых говорил профессор.

— И вот ведь что поразительно! Ничего этого могло не быть, всё пустяки, мусор, тлен!.. Плоды нашего «дремучего невежества». Ах, как это он верно заметил! «Дремучего»! Именно дремучего!..

У окна певец задержался, задумался.

Художник спросил:

— Как сердце? Болит?

— Ноет под ложечкой. Наглотался пилюль, выпил зелье, а всё равно болит. И болеть будет, пока не кончу над ним издеваться. Я уверен — природа одарила меня могучим сердцем, если оно столько лет выдерживало перегрузки, и не двадцатикратные, а, пожалуй, сорокакратные, а то и того больше. Но теперь у меня надежда засветилась, словно заря восходит. Мне бы только поправить мотор, я всё начну сначала, все поведу иначе — и дела, и домашний воз...

Певец помолчал, затем повернулся к Виктору и смотрел на него пристально, долго, так, словно вспомнил что-то важное и хотел сказать, да не решался.

— А вы? — наконец заговорил он. — Что случилось с вами? Верно, неприятности... Или перегрузки. Усложнение от какой болезни?.. В вашем-то возрасте!..

Виктор часто заморгал, тряхнул головой, желая сбить на сторону свисавшую на лоб чёлку редких жёстких волос. Он рано начал лысеть и стеснялся этого. Был он смугл лицом, чёрные глаза его нервно блестели, выдавая быструю возбудимость и постоянную работу беспокойной мысли. Вопрос Молдаванова застал Виктора врасплох, он соврал:

— Да, осложнение после гриппа.

Но тотчас вспомнил: не может говорить того же профессору, поправился:

— Как я думаю, осложнение не главное, а все больше неприятности, сошлись они как-то... все разом.

— Вот-вот: неприятности... все разом. И у меня вот так же — все разом. И не было стрессов, внезапных потрясений, а так... паутина. Обволокло и душит. Разорвать не могу!..

Подсел на кровать к Виктору, продолжал:

— Вы молодой, ещё юноша, вам мой совет, может, впрок пойдёт. Не женитесь иначе как по любви. Слышите — по любви!.. Я так думаю, в жизни нет хуже, если любовь мимо пройдёт. Да еще, как в старину говорили, бог детишек не пошлёт. Душа при такой ситуации чернеть начинает. Вы видели мою Маланью? Небось подумали: старовата для такого супруга. Все так думают, когда видят нас вместе. А я вот не думаю, привязан к ней — точно пришит. На десять лет она меня старше. Но я обязан Маланье. Всем обязан!.. Концертмейстером она была, а я слесарь ремонтный на шахте. И пел на сцене самодеятельной. Под её аккомпанемент арию Досифея однажды исполнил. В газете заметка появилась: «Шахтёрский Досифей». А она... голос оценила, судьбу предсказала. Тридцать лет ей было и красотой тогда блистала особенной. Учить меня стала, в Москву в консерваторию повезла. У тетки её комнату снимали. Она меня к экзаменам готовила, концерты устраивала, сама аккомпанировала. Тянула за уши, ну вот... и живу с ней. Добро помню, остального ничего нет. Так-то, брат. Жизнь бежала мимо: и любовь, и семья, и всё остальное... Мимо, понимаешь?..

Никогда раньше и никому певец не рассказывал о своей жизни. Теперь же у него внутри словно плотина прорвалась — полились потоком откровения...

Олег Молдаванов, солист оперного театра, вёл образ жизни уединенный. Занятый в главных ролях спектаклей, он пуще огня боялся застудить горло, натрудить его в бесплодных беседах с друзьями, что-нибудь лишнее съесть, что-нибудь выпить. Маланья диктовала: «По телефону не болтай!», «На улицу не выходи!», «Друзей гони!» И тотчас же после возвращения из театра, если даже это был и дневной спектакль, укладывала в постель. «Лежи!.. Тебе надо отдыхать...» И он обыкновенно до обеда валялся в постели, листал журналы, альбомы, привезенные с гастролей из-за рубежа, а когда надоедало, включал стереофонический японский проигрыватель, пульт управления которым ловко пристроил под подушкой. Нажал кнопку — и наслаждайся Бахом, Моцартом, Чайковским. Особенно нравилась «Торжественная увертюра 1812 год», прослушивал её на неделе по два-три раза.

Маланья Викентьевна умела ему не мешать. Она зорким взглядом улавливала настроение мужа и, если он заводил пластинки, тотчас удалялась в другие комнаты и хлопотала на кухне или пушистой кисточкой смахивала пыль с картин. Ими она очень гордилась. были здесь полотна знаменитых художников — Репина, Кустодиева, некоторых современных модных художников.

Но вообще-то Маланья Викентьевна все силы сосредоточила на заботах о своём Олежке и была спокойна, лишь когда он спал или, «оттаивая» от вчерашнего спектакля, нежился в постели. Во всякое другое время её не покидало беспокойство за него. И тут, пожалуй, нетрудно понять тревогу Маланьи Викентьевны. В начале их жизни, когда ей было тридцать два года и она пламенела своей огненной южноукраинской черноокой красотой, разница в их возрасте не так бросалась в глаза. Он был хорош собою — красив и статен, как богатырь из славянской сказки, но слава самодеятельного певца не шла далеко, и голос его, тогда ещё некрепкий, не столь выразительный, не выдавал в нём будущую знаменитость. Маланья упорно, жертвуя собой, творила из него артиста. Теперь, когда между ними происходила размолвка и Маланья Викентьевна в сердцах восклицала: «Кем бы ты был без меня?» — она говорила правду. Но роли их переменились: Маланья занята домашними делами, а он работает в театре, слава его растёт с каждым годом. И если до сих пор они живут вместе, если союз их за два с половиной десятилетия не только не распался, но ещё больше укрепился, то заслуга в этом принадлежит одной Маланье Викентьевне.

— Маша! — кричал певец из далекой комнаты. — Ма-ша!.. Да где ты там запропала? Долго я буду звать тебя!..

Кричал он нарочито громко — с распевом, заодно пробуя и проверяя голос.

— Маша! Ты слышишь — голос сел. А я завтра пою Грозного в «Псковитянке». А, черт! Как я буду петь!..

— Говорила тебе: не пей чай перед тем, как выходить на улицу. Сдались тебе этот... директор и тот... из отдела культуры! Крепкий чай, да ещё с коньяком! Вот нынче ты будешь наказан: лишаю тебя вечерней прогулки. Выпьешь пару сырых яиц, а на ночь заварю тебе кофе с медом — и пройдёт. Ты, ей-богу, как маленький!.. Сколько можно тебе внушать одно и то же!..

Маланья Викентьевна резво бегает по квартире. Благоухающий французскими духами шёлковый халат, яркие цветы на нём создают иллюзию чего-то молодого и женственного, роскошный, купленный в Италии парик — она не снимает его и дома, — напоминает прежнюю Малашу.

Он теперь быстро устает и мало обращает внимания на хорошеньких актрис. Было время, когда вдохновение ещё долго не покидало его и после того, как он отыграет роль, отпоёт все арии в спектакле. Ему нравились бурные овации, восторги поклонниц. Он горд был сознанием своей исключительности, тем, что нужен людям и люди платят ему любовью. Нынче ничего этого уже нет. Правда, он по-прежнему нравится публике, из чего следует вывод: он ещё хорошо поёт, но после спектакля уже не чувствует ни восторга, ни жажды жизни. Он как туго накачанный баллон; воздуха ему хватает лишь на спектакль. После он мёртв, хочет только одного — лежать. И если прежде, повинуясь Маланье, он днём неохотно валялся в постели, то с годами настолько втянулся в эту привычку, что его уже с трудом можно было оторвать от мягкого, уютного ложа. Ах, как хорошо, что у него есть Маланья; она бережёт его покой, предугадывает любое желание.

— Маша! Отключи телефон. Я хочу подремать. Ну вот, хорошо, родная. Пойди в другие комнаты. Займись чем-нибудь.