Выбрать главу

«Как же ты станцию не запомнил, — сокрушались мы. — Что, трудно запомнить? Приехал бы, может, еще разок…» — «А зачим? — отвечал он с деланной беспечностью. — Ни одна баба на свете, многа женщын — ни горюй, ни пропадем!..»

Но к чему же я вспомнил сейчас эти Лешкины истории?

Я шел вдоль забора, пьянел от жары и сирени и от собственных своих воспаленных мыслей, слушал мягкий и мелодичный, невозможно женский ее голос: «Обнимет, поцелует, обнимет, поцелует…» — и чувствовал, как плечи мои ломит от напряжения, как губы мои сухи и мертвы, и нет слюны облизать их, ладони же так влажны от пота, что противно нести их рядом с собственным телом, я шел и думал устало: «Хорошо бы… Хорошо бы, но не сейчас. Потом, потом…»

Словом, я не встретился с долгожданной своей Тамарой вовсе не из-за истории с другой женщиной, а как раз по той же самой причине, по какой эта история не произошла.

Это только на бумаге все выглядит закономерно и даже порой неотвратимо. Сказал «А» — скажи «Б»…

«А» я как-то еще произнес, этому помогли обстоятельства. Но «Б» из него вовсе не вытекало, это «Б» еще нужно было организовывать, подготавливать для него условия и затем заниматься его производством, создавать этот новый звук, это действие… Ни на что подобное я не был способен, я не был человеком действия.

Я мог бы, если бы захотел, поймать себя на том, что и тогда, уезжая из лагеря, радовался не только приближению к ней, как конечному результату, но и непосредственно самому удалению: оно избавляло меня от необходимости действовать. И не Бог знает что разумею я под этим словом, а любой необязательный, не вынужденный поступок.

Я не пошел к ней в первый день после ее приезда, не пошел во второй, не пошел в третий — все отодвигал по разным причинам, а затем уже как-то привык не ходить , появилось такое нормальное состояние, а потом уже вроде и неудобно стало, столько времени, нелепо и чего вдруг…

И только потом-потом, через годы, убедился я в мудрости Высших сил, никогда не шедших на поводу у бредовых моих желаний, но всему в моей жизни находивших должное место и время…

3

Яков вернулся, и все пошло по-прежнему. Целую неделю у нас был праздник, приезжали родственники и друзья, поздравляли, слушали рассказы, пили и ели.

— Ну, Ройтман, — говорил Абрам Петрович, — так вам и надо. Теперь наконец вы будете ценить, как готовит ваша жена!

И он выразительно смотрел на маму.

— Абраша! — ловила его взгляд Мария Иосифовна. — Тебе бы это все равно не помогло, тут бессильны любые тюрьмы.

— Ну-ну, дружок, не преувеличивай, я-то тебе цену знаю…

И он демонстративно целовал ей руку.

— И все-таки, — продолжала она, — мне кажется, ты завидуешь Ройтману…

— Не дай Бог! — вставлял Яков, ничего не понимая. — Не дай Бог! Врагу не пожелаю!

Они переглядывались и начинали смеяться, он подхватывал, мама тоже вступала, чтоб не портить компании, и так они смеялись, все четверо, каждый о своем.

Однако рассказы его о тюрьме производили сильное впечатление. Нам и теперь ведь только кажется, что «всем все давно известно», на самом деле — не все и не всем. Каждый вращается в замкнутом пространстве и плохо представляет себе, что делается в соседнем слое. Тогда же, более двадцати лет назад, круг осведомленных (считая осведомителей) был уже во много раз, и мы-то уж в него никак не попадали. Те картины, что рисовал он тогда перед нами хромающим своим и гнусавым голосом, казались чистой фантастикой. Но он никогда не врал, это было известно — то ли воображения у него не хватало, то ли правдивость на самом деле входила в его понятие о кодексе чести, — всему, что он рассказывал, можно было верить на сто процентов. Все испытания: и стоячие боксы, и парилку в тулупе, и стоваттную лампу в глаза, и соседей-бандюг, и битье, и угрозы — все он выдержал стойко, ни в чем не сознался, это было тоже известно доподлинно, иначе бы и не удалось его вызволить. И все-таки самая удивительная новость касалась не его самого и не тюрем вообще, а совсем, совсем иного события.

— Я вам скажу одну вещь, я вам скажу, — почти прошептал он, оглянувшись на дверь, — в тюрьме об этом все говорят, но вы не поверите. Этих врачей, что посадили в январе («Да-да-да!» — уже заводился мой дядя), врачей, что посадили в январе, — так они невиновны!

Я хорошо запомнил, как начинался этот страшный день. Дядя Леша Попов (царствие ему небесное, через месяц умер от лейкемии) постучался к нам в дверь, чего раньше никогда не делал, и, не дождавшись ответа, вошел в комнату, что тем более было совершенно необычно. Его серые в полоску холщовые штаны были заправлены в сапоги, ремень с армейской звездой сполз под набухший, нездоровый живот, в руках он держал развернутую газету.