Вот с этими знаниями, со всеми "секретами", со всей "кухней акварели", Премацци и успел поделиться со своим лучшим учеником, с Альбером Бенуа, но ученик, преодолев трудности ученья, всё же почти сразу отошел от заветов учителя, дав свободу своему темпераменту. И с каким же упоением работал Альбер! Не проходило дня весной, летом и осенью, чтобы он не делал по этюду или даже по несколько в день. И чем эти этюды были свободнее и проще, тем они были прекраснее. При этом твердые знания, приобретенные от Премацци, помогли Альберу справляться и с труднейшими задачами. Наслаждением было глядеть, как у него сразу на бумаге намечался пленивший его эффект, с какой быстротой вырисовывались предметы, как ловко, где нужно, он пользовался не успевшим еще высохнуть местом, а где нужно работал по сухому. Всё становилось на свои места и расцвечивалось красками, и это с такой быстротой, что в полчаса, в час самое большее, главное было готово, намечено, и Альбер уже складывал свои "орудия труда" и летел дальше в поисках другого мотива. При этом расположении к быстрому схватыванию, Альберу особенно удавались скоро меняющиеся эффекты. Бывало, он приедет усталый на дачу из города со службы или с какой-либо постройки, и едва успеет утолить голод, как уже его тянет изобразить то, что творится в небе или отражается в водах Финского залива. И многие из этих прославленных "закатов Альбера Бенуа", созданные в каком-то припадке восторга, были действительно настоящими перлами. К сожалению, явившийся успех, несколько повредил художественной стороне альберовского творчества. Альбер до конца жизни оставался в полном смысле слова мастером, но уже к концу первого периода его творчества - стал намечаться в его работе некоторый поворот от свежести и непосредственности к излишней законченности, а то и к вымученности. Если бы в те дни Петербургский художественный мир был лучше знаком с тем, что творилось на западе, если бы художественный вкус был развит настолько, чтобы оценить по-должному то, что в творчестве Альбера означало подлинное завоевание, если бы Альбер при своем положении "вождя в данной области" сам лучше отдавал бы себе отчет в том, что он из себя представляет и куда следовало бы ему стремиться, то, при его изумительном даровании, история русского пейзажа обогатилась бы совершенно первоклассным мастером. Но вкус нашего общества в лучшем случае не шел дальше поклонения Айвазовскому или Орловскому, а самому Альберу в его "органической беспечности" - было просто не до того, чтобы остановиться на каких-либо эстетических проблемах. Пока он творил непритязательно, ободряемый похвалами родных и товарищей - он оставался "очаровательным виртуозом", не дававшим себе отчета в своей виртуозности (Гварди самый яркий и блестящий пример подобного же явления), но когда Альбера стали оценивать широкие массы русской публики и он стал вкушать отраву исключительного успеха, когда, идя навстречу этой, всё растущей славе, он стал себя "усовершенствовать", стал искать большую "законченность", то и случилось, что лучшие природные качества его начали постепенно стушевываться.
Бывшая в нем живая струя стала иссякать. Странным делом, еще раз блеснул подлинный альберовский дар в тех акварелях, которые он создал, участвуя в 1922 году в ученой экспедиции в Мурманск, но с момента его поселения во Франции в 1924 г., куда его выписала его старшая дочь, начался упадок. Несколько отличных акварелей он создал и в этот последний период, но они были исключениями. В своем роде даже - удивительными исключениями, если принять в соображение, что это произведения глубокого, старика, у которого отнялись ноги, которого выводили под руки "в природу" и который в течение зимних месяцев вообще не покидал своей комнаты.
Печальная судьба, постигшая на старости лет моих сестер, не миновала и моих братьев - и едва ли не самая печальная досталась именно на долю Альбера. До самого своего отбытия за границу он всё еще жил в своей квартире, в своем собственном доме, окруженный портретами предков, доставшимися ему по наследству, среди шкафов, ломившихся от тех его работ, которые у него накопились за его долгую жизнь. И вот всё это он бросил на произвол судьбы, покинув родину буквально ни с чем, кроме кое-какого гардероба. В это время у него были иллюзии, что он "за границей" сможет еще завоевать себе то почетное место, которое, даже в годы революционной разрухи, он не вполне утратил на родине. Но эти иллюзии вскоре исчезли. Устроенная им выставка (у Жоржа Пти в том же помещении, в котором он когда-то с блеском выставлял), прошла незамеченной, а на какое-либо меценатство среди эмиграции нечего было и рассчитывать. И вот создалось положение, которое даже беспечному, ребячески-несознательному Альберу постепенно стало мучительным. При стесненных обстоятельствах, общих почти всему эмигрантскому миру, его мучило, что он живет в тягость своей обожаемой дочери и ее мужу. По-прежнему этот прикованный к креслу старик очаровывал всех тех, кто попадал в его орбиту; мало того, у этого древнего Казановы по-прежнему находились поклонницы. По-прежнему при встречах с ними глаза Альбера зажигались резвым огоньком, всё так же восторженно он целовал им руки и с бурной радостью встречал "друзей", причем друзьями он величал людей, которых даже и по имени иногда не знал. Однако, всё это прикрывало грустную драму - драму унизительной беспомощности. Если что и тут "пригодилось" Альберу из всех его природных качеств, так это его неугасаемая жизнерадостность, а также всё то же "блестящее легкомыслие" его импровизаторской натуры...
Альбер был на редкость хлебосольным хозяином и в этом с ним вполне сходилась его первая жена. Гости у них буквально не переводились, а летом не только завтракали и обедали, но зачастую и ночевали. Бывало, что останется после какого-нибудь праздника (например, после именин Марии Карловны 22 июля) человек десять, и тогда они располагались кто как мог - одни на диванах, другие и на тюфяках, разложенных на полу, третьи в сарае на сеновале. Эти импровизированные ночевки доставляли большие хлопоты прислуге, но у Альбера прислуги было не мало и она не роптала, так как ночевки сопровождались щедрыми "на-чаями". И какие же тогда бывали весьма забавные "коллективные авантюры". Сколько тут получалось комических недоразумений, сколько неожиданных сближений, сколько смеха, сколько остроумных шалостей. Не менее многолюдными и веселыми бывали обеды, музыкальные вечеринки и балы у Альбера и Маши в городской их квартире. Особенно памятным остался маскарад, устроенный ими в 1883 году, когда их зала во время недолгого перерыва в танцах была внезапно превращена в ярмарку, с лавками, с трельяжами, с гирляндами зажженных фонариков. Альбер был вообще великий мастер на организацию всякого такого "вздора" и сам более всего при этом веселился (именно в течение этих празднеств он мог с особенным успехом предаваться своему любимому занятию "флирту"). Великим мастером он был также на устройство летних пикников, сопровождавшихся фейерверками, спуском воздушного шара, ристалищами на ослах или на деревенских клячах и т. д. Немудрено, что при баснословном количестве бывавших у Альбера и Маши гостей, при постоянной смене одних "групп" другими, Альбер не слишком разбирался в том, кто такие эти его "новые друзья". Тем не менее, представляя их, он неизменно повторял фразу: "позвольте вас познакомить с моим лучшим другом". Бывало, не успеет он от такого лучшего друга отойти, как уже шепчет мне на ухо: "Si seulement je connaissais son nom?" (Если б я только знал его имя?). Можно себе вообразить, как должен был страдать этот человек, когда он оказался на положении нахлебника своего зятя и не только не мог принимать "друзей" подобающим образом, но принужден был есть горький хлеб из рук человека, его недолюбливавшего.