— Я совершенно здоров, — сказал он напряженно и беспокойно. — Я никогда ничем не болел. Уверяю вас, господа, у меня даже зубы за всю жизнь ни разу не болели.
Господин Козодеров не сводил с него глаз, вгоняя новобранца в смущение и тревогу. Он не сомневался, что перед ним стоит придурковатый купеческий сынок Аникеев, которого вчера в сумерки приводили к нему, чтобы он поглядел и запомнил паренька. Малый вчера все молчал, идиотски осклабясь, а сегодня вдруг заговорил, и вполне, кажись, здраво. Это было очень странно, воинский начальник не знал, что и подумать.
Может быть, второпях он дурно рассмотрел его, занятый нравоучительной беседой о десяти божьих заповедях со своим девятилетним сынком Ерминингельдом. Это редкостное имя он с гордостью передал сыну, как некую эстафету, от которой, вопреки ожиданиям отца, мальчику порой приходилось и солоно и горько. Даже мать и та не смогла привыкнуть к тарабарскому имени мужа и сына, что, впрочем, доставляло явное удовольствие Ерминингельду-старшему.
Господин Козодеров был отчаянный взяточник. Про него говорили, что лишь мертвые не платят ему дани. Он нажил порядочное состояние на махинациях с белобилетниками. В этом он греха не видел; нельзя не брать, когда все берут, на том святая Русь стоит; недаром говорится: дают — бери, а бьют — беги.
Но освободить от военной службы на второй день войны здорового, нормального парня без малейшего изъяна и порчи совесть не позволяла. С другой стороны, взять деньги и ничего не сделать — это тоже не по чести, тем более что на этот раз он взял не за обход закона, а за соблюдение его.
С заметным раздражением воинский начальник вдруг спросил, указывая пальцем на рубец, красовавшийся среди многих ссадин на груди Аникеева:
— А это что? Молод, а как пощипан. От ножа?
— Нет, от рапиры, — с достоинством отвечал Родион.
— Что? От какой такой рапиры? А-а! Понимаю… — Он ничего не понимал, а все больше удивлялся. Когда же услышал, что Аникеев окончил семь классов гимназии, он и вовсе оторопел. — Вот как. Но тогда вы имеете все права вольноопределяющегося второго разряда.
— Я хотел бы быть рядовым, — скромно ответил Родион, убежденный, что так именно и подобает начинать будущему полководцу, без привилегий и поблажек.
— Почему? — с нескрываемым изумлением спросил господин Козодеров.
— В каждом солдатском ранце дремлет маршальский жезл, — повторил Родион знакомые слова.
Теперь уже вся комиссия заинтересовалась необычайным новобранцем. А господин Козодеров, смеясь, сказал:
— А у нас, батенька, и солдатских ранцев-то нету. Все больше мореные сундучки…
А про себя подумал: «Ну и шельма, ну и симулянт. И купчишка тоже гусь, ловко объегорил, мошенник! „Не оставьте вашей милостью… скудоумный от рождения…“»
И вдруг, переглянувшись с врачами, спросил в наступившей тишине:
— А скажи-ка, братец, ты «Отче наш» знаешь?
Родион опешил от такого нелепого вопроса.
— Знаю, конечно.
— А «Христос воскресе» спеть можешь?
— Разве меня в церковный хор определят? — спросил Родион с недоумением. — А я не пою. И никогда не пел.
— Так, так, — весело сказал воинский начальник. У него кончился запас носовых платков, он поднялся, с чмоканьем отлипая от кожаного сиденья, и стал на ощупь пробовать, какой платок на спинке кресла посуше. — Пожалуй, ясно, — произнес он многозначительно.
— Пожалуй, — подтвердил один из врачей.
— Яснее ясного, — заключил другой.
И тогда случилось нечто совершенно невообразимое.
— Умственная недостаточность, не годен, — объявил секретарь и начал перечислять статьи и параграфы, определяющие эту непригодность.
Точно гром ударил над Родионом.
— То есть как не годен?.. — изумленно и недоверчиво переспросил он.
— Но-но, не разговаривать! — сказал ему секретарь снисходительно.
Родион вдруг побагровел.
— Нет уж, позвольте! — закричал он высоким мальчишеским голосом. — Почему не годен? Что значит не годен? — Он говорил дерзко, возмущенно, резко, он спрашивал, где такой дурацкий закон, который лишает человека права защищать свою родину, когда на нее напал враг, и объявляет это его право умственной недостаточностью.
Кое-кто заулыбался, секретарь хихикнул.
Родион вдруг застыдился своей наготы, делавшей его смешным и жалким, а гнев его — глупым, застыдился тупости людей, признавших его скудоумным. Он отвернулся и молча пошел прочь.
Дрожащими руками натягивал он на себя одежду, а в ушах его звучало «скудоумный», как звуки погребального колокола. Все рухнуло в одно мгновенье — мечты, надежды, замыслы.