Войков тихо засмеялся и возгласил:
— Восславим, господа, миры падшие и миры ушедшие. Наверно, и они были такими же беспокойными и сделались жертвами собственных козней в поисках счастья.
— А что такое счастье? — спросила вдруг Лизанька глухим, низким голосом.
Все сразу притихли и умолкли перед этим тревожным и смутным вопросом.
— Мне снился странный сон, — продолжала Лизань-ка. — Какие-то люди спешили. Я спросила их: «Куда вы?» Мне ответили: «На главный вокзал». И я пошла с ними на главный вокзал. Там я увидела длинный состав, переполненный людьми. А те, что не попали в поезд, суетились, волновались и плакали. И вдруг я прочитала надпись на вагоне: «Земля — Вечность». Я увидела в окне мужчину с маленькой девочкой на руках и спросила: «А зачем вы берете с собой эту чудную крошку?» Он ответил: «Мой старший сын, убитый на войне, прислал мне письмо. Он пишет, что ему скучно, и я везу ему сестренку». — «Но ей рано умирать!»— закричала я в тоске и страхе. «Что поделаешь, — отвечал обреченный пассажир, — все людские дороги ведут к могиле, мы все умрем, весь мир умрет, и на нашем пепле вырастут цветы, черные цветы смерти…»
Лизанька говорила, печально покачивая головой на тонкой, длинной, тщательно оголенной шее, с которой волосы были подобраны à la guillotine.
— Что ты говоришь, дитя мое! — воскликнула Маргарита Павловна. — Ах, доченька, голубушка! Счастье девушки в замужестве. Не засидеться в старых девах. А там вся блажь пройдет. Замуж, замуж, замуж! — повторила она трижды, точно кнутом стегая дочь. И голос ее, обычно с оттенком не то щебетанья, не то кудахтанья, стал злым и грубым, и лицо с мясистыми щеками, словно отлично пропеченный румяный расстегай, сделалось тусклым, раздраженным и несчастным.
— А как славно рассказали, Лизавета Фаддеевна! — сказал тонким голоском кастрата маленький, юркий старичок с редкими седыми кудряшками и поросячьим розовым лицом.
Это был известный автор исторических верноподданнических романов, за которые их сочинитель Милий Мирков и получил из рук царя два ордена — Станислава и Владимира. Поговаривали, что последнее сочинение принесет ему Анну на шею. В либеральных кругах его прозвали Мирков-девятый, очевидно по ассоциации не то с чеховским Ивановым-седьмым, не то с черносотенным столпом Марковым-вторым.
— Не пишут нынче так, — продолжал он. — Перевелись пииты на Руси, не слышно струн баяна, словно не было до них Гомера и Горация. И философия измельчала, падши до Льва Шестова и Васьки Розанова. Камо грядеши? Попалось мне недавно творение, уж и не помню названия его. Проглядел и ахнул. Довлеет не к добру творение сие. В годину смертного страждания вкладаше персты в раны окровавленной отчизны. Замышление на достославные стязи россиянские. Не неговать, а поганить надобно ворога, аки нехристя и иудея. Творение будет изящным, коли будет насущным в благонамерении и благомыслии. А замышление крамольное не может быть изящным. Аз рече, аз бо есмь слуга отчизны и престола: воззри, господи, на нечестивых, пусть изыдут из храма твоего, аки оглашенные в час моления. А творение крамольное — да предано огню. Погибоша аки обре.
— Отчен, отчен верный мысль! — вскричал вдруг губернатор. — Толь-Толич, где моя очка и мой речь?
Анатолий Анатольевич Бирюльков тотчас протянул ему очки и речь, которую губернатор собирался произнести на выборах предводителя дворянства.
Очки он надел, а речи читать не стал. Лысый, сутулый, с бескровно-желтыми ушами, отливающими восковым блеском, он вдруг ощерился, как бульдог, и, дико корежа слова, выпалил на одном дыхании. Сначала ничего понять было нельзя, только и слышно было: запретить, запретить, запретить. Понемногу обозначился и смысл его речи: запретить пьесы, в которых убивают царственных и сановных особ или царственные и сановные особы убивают сами, запретить «Гамлета», «Отелло», «Макбета», не говоря уже о всех Генрихах и Ричардах, изгнать с подмостков и те пьесы, в которых угадывается малейший намек на пороки режима, запретить «Ревизора», «Горе от ума», «Свадьбу Кречинского»… А вот «Роман», «Трильби» — эти пьесы трогали губернатора до слез. Сняв очки, он вытер намокшие глаза.
Он вспомнил про заготовленную речь, оглядел всех кроткими глазами, увеличенными стеклами очков, откашлялся в тишине и начал читать:
— «Милостивые государыни и милостивые государи! Мы переживаем трудные времена. В заботе об управляемой нами губернии, дабы стала она примерной для всея Руси, мы решили в единении с духовной властью установить дни постные и дни говения, вечера торжеств и вечера отдыха, дни венчаний и дни молебствий, дни панихид по убиенным воинам и дни ликования по случаю побед, время, когда кричать „ура“, и время, когда петь „осанну“. И пусть „аллилуйя“ разносится по весям вместе с колокольным благовестом. И повсюду пусть царит божие слово, тишина, порядок, спокойствие и благодать, как по команде „смирно“. А ослушников и нарушителей пор-роть, пор-роть, пор-роть…» — трижды прорычал губернатор и вновь ощерился и умолк.