Выбрать главу

Они стояли над костром, глядя на огонь, языки которого торчали, как зубья пилы. И Анна вдруг заговорила о его письмах. Она перечитывала их так много, что они отпечатались в ее мозгу до последней точки, как фотографические снимки. Первое письмо возбудило в ней любопытство, второе — изумление, третье — страх. Она сама не понимала, что с ней делается. Ей хотелось плакать, а она смеялась.

— А мой, бывало, говорит: «Чудная ты стала, Нюрка, то плачешь, то смеешься и говоришь заумными словами». А потом вдруг перехватил письмо. Ох и досталось мне, до того вызверился, думала, убьет… — Она увидела, как подобрался и потемнел Родион, и поторопилась успокоить его: — Ну, надо мной не очень-то покомандуешь, я за себя постою… чугунком отходила его, как бабка молитвой, — он потом с неделю примочки прикладывал…

Лицо ее раскраснелось в свете костра. Родион погладил его, оно было гладкое и горячее.

— Я люблю тебя, — сказал он негромко, приблизив свое лицо к ее лицу и глядя ей в глаза, в зрачки, окруженные светлым золотисто-серым ободком. — Я люблю тебя и не знаю, что люблю в тебе больше — тело, душу, сердце? Но разве оттого, что я люблю вот этот березняк, я перестал любить горы, по которым лазал мальчишкой, степь, в которой родился, море, о котором всю жизнь мечтал?..

Анна положила ему голову на плечо и слушала, прикрыв глаза. Она никогда не слышала таких слов, она даже не знала, что есть такие слова. Они действовали на нее как чары, они делали ее стыдливой, робкой и покорной. Такой любви она ждала всю жизнь. А он рассказывал ей, как она спасала его в лесу, на поле брани, в бреду и перед казнью, одним прикосновением своим возвращая ему стойкость духа, терпение и самую жизнь. Он ничего не забыл, даже то, что хотел бы забыть.

Анна не совсем понимала его, но слова его были сладостны, навевая смутные грезы, неясные мечтания, смятение и тревогу.

Родион вдруг подумал: как мог он спутать ее с кем-то, принять кого-либо за нее? Ведь и Лизанька и Манька Вольная несли в себе лишь частицу его Анны. И все же он вспоминал их с теплым чувством признательности.

Он скоро уедет. Будет ли она ждать его? Он говорил, прижавшись к ней щека к щеке.

Огонь костра шипел и как бы уползал в сгустившийся ночной сумрак.

Они пошли обратно, тесно обнявшись. В сухом, прохладном воздухе пахло осенью.

Незадолго перед рассветом, когда началось медленное таяние ночной тьмы, Анна отдалась Родиону в саду. Они долго прощались, все вновь и вновь сжимая друг друга в объятиях. Уже светало, когда они расстались.

Родион поднялся к себе на чердак, где еще пахло голубями, стойким запахом детства и мира, который не смогли вытравить годы войны. Ему не хотелось спать. Он стал у слухового оконца и долго смотрел на город, который светился вдалеке неисчислимыми огнями. Они вспыхивали во тьме то здесь, то там, как бы переходя с места на место и словно отражаясь в темном небе неутихающим мерцанием звезд. И где-то далеко-далеко у последней линии земных огней, быть может там, где они сливались с небесными, вставал неугасимый пламень горящего газа над фабричной трубой, разливая в небе зарево и отбрасывая зловещий отсвет на всю округу.

«Огонь, — подумал Родион, — доброе божество, пока люди не вдохнули в него свою бешеную душу. Пламя взрыва не светит, огонь пожара не греет…»

Он по привычке размышлял вслух. Его бормотание разбудило Филимона.

— Ты чего не спишь, твое благородие? — спросил он, зевая и крестя себе рот.

— Не спится. И сам не пойму отчего. — И, так сказав, Родион вдруг ясно понял, что не спится ему оттого, что он несчастлив, да, несчастлив. Он почувствовал это с первой минуты, как переступил отцовский порог. Его угнетало чужое, самовольно присвоенное имя. Мир его воспоминаний, его былых радостей, тревог и печалей не принадлежал ему больше, он не смел прикоснуться к своему прошлому без того, чтобы не ощутить гнет и стыд своего самозванства. Отец недоверчиво удивлялся, дядя Митя открыто сомневался, даже мать смотрела на него с боязнью и сожалением, как будто догадываясь, что он, ее сын, не тот, за кого выдает себя. Его Анна любила не рядового Аникеева, а подпоручика Шуйского, точно вместе с офицерской формой он напялил на себя обличье другого человека.

И Родион проклял тот час, когда решил укрыться под чужой личиной. Как ни велика, ни благородна цель, она не может оправдать ни порочных, ни преступных средств; более того, порок отравит ее, а преступление запятнает кровью и грязью.

— Ничего я не добился, — сказал Родион в тяжком раздумье. — Был рядовым — и все мое было моим, а сделался подпоручиком — и сам себе стал чужим, и потерял семью, родню… Близкие люди не узнают меня. Даже соседская собачонка, которую я кормил, не признала меня.