Выбрать главу

— Ну, — фыркнул парикмахер.

— Вот те и ну! — отвечал Филимон с оттенком досады. — Ваше здоровье, Дмитрий Иваныч! На дорожку посошок.

— Давай, давай! Пей разом, не моргни глазом, — отозвался дядя Митя и опрокинул шкалик, морщась и передергиваясь.

— Вот, к примеру, первый крест за что мне полагался, — продолжал Филимон. — Пошли мы в разведку вдвоем. Осень бормочет, ветер скулит, дождик шебуршит. Черт, думаю, с ней, с разведкой, еще, чего доброго, нас в плен заарканят. Дойдем до перелеска и махнем обратно. Только подумал, глянь, двое с пулеметом. Земляк-то мой не шибко смелый, аж посинел со страху. «Давай, говорит, тикать, как бы не ободрали». Я тоже так разумею: каюк нам, коли не дадим стрекача. А у самого руки дрожат, ровно собрался кур воровать. Только навострились, а двое с пулеметом руки задрали и орут: «Рус, рус, давай плен». Ну, мы их за милую душу и защучили. Вот и посуди, двое пленных, пулемет исправный, два винта, богатая трофея. Вот тебе и «Георгий».

— Да-а! — смущенно растянул дядя Митя. Он и сам любил приврать, но куда ему тягаться с этим бравым вралем.

А парикмахер Никанор Чахлин и вовсе обалдел.

— Ну и ну! — сказал он, осклабясь, и вдруг подмигнул Филимону: мели, дескать, Емеля!..

Но Филимон не замечал ни насмешливых взоров, ни едких восклицаний его.

— Вон случай был, — продолжал он, чубатый, сияющий, золотясь и лоснясь в свете лампы. — Немец одолевать стал, в окопы к нам полез. Я, натурально, уложил одного, смотрю, другой лезет. Я и его, ан третий прет, четвертый… С нами бог и крестная сила, стал их крошить, рука занемела. Опомнился, ни боже мой, такую груду народу навалил, самому страшно стало. А мне говорят: «Много ты немцев покрошил, Барулин! Будет тебе за это большая награда. Страшон ты в ярости, сущий зверь».

Дядя Митя вдруг понял, что вовсе не завирается Филимон Барулин, не бахвалится, а с тоской вспоминает неоцененные подвиги свои. Кто-кто, а дядя Митя понимал человеческую тоску о несбывшихся надеждах и мечтаньях. Всю жизнь он сам мечтал о подвигах, а поди, остался в ничтожестве и сокрушении.

— Ну и как, награды не дали? — спросил он печально.

— Верно, не дали, — подтвердил Филимон, похоже отрезвев на минуту. — Да и бог с ней, с наградой-то. Не надо мне ее, не хочу я ни славы, ни крови. Можешь ты это понять, Дмитрий Иваныч?

— Могу, Филимоша! Сам из того же теста. И племянник у меня такой же. Бывало, обидит меня кто, ну и закипит сердце, отплатить обидчику охота. А только подумаешь: утверди меня, господи, на истинном пути, — и стихнет сердце. В том и вся разница: добрый — тот подумает, а злой сделает. Выпьем давай! Под столом встретимся, — сказал он с пьяной скорбью.

Зато парикмахер Никанор Чахлин ничего не нашел в речах Филимона, кроме хвастовства, бахвальства и вранья. Ему было скучно слушать, он уже жалел, что пригласил этих бездельников и хвастунов.

— Ох и льешь, ушам весело и тошно, — сказал он, хихикая. — За вином великий воин.

Филимон еще не был расположен драться, не дошел еще «до градуса».

— Лил я пулю, цирюльник, а получил ты дулю, — сказал он презрительно. — Да и что ты понимаешь? Ну и ну — только всего и слов-то у тебя. Что ни скажешь — половина не годится. Разве так, за здорово живешь «Георгия» дадут? Нашему брату только березовый крест заработать легко. Козява ты! В наших краях корове колоколец на шею подвешивают, чтобы не заблудилась, дура. Вот и ходит по земле и брякает, чтоб все, значит, слышали, что идет корова. Ты погляди, у меня наград полно, вся грудь в крестах. Не видишь, ослеп, что ли? Может, глаза тебе песочком протереть? — Он говорил грозно.

Парикмахер струсил, и усы у него задрожали. Но Филимон отвернулся от него.

— Эх, папаша, Дмитрий Иваныч! — молвил он, потный, багрово-красный. — Не в ту войну воюем. Не заметили наших подвигов. Нам бы с Родионом Андреичем в генералах ходить, а мы едва в подпоручики вылезли, и то самовольно…

— Как так самовольно? — спросил вдруг парикмахер, пробуждаясь от хмельной одури.

— А так вот, назвался — и все тут…

— Ты бы помолчал, Филимоша! — сказал дядя Митя, чего-то испугавшись.

— Молчу, молчу, Дмитрий Иваныч! — отвечал Филимон, прикладывая палец к губам, — А ты, козява, не выпытывай, — бросил он парикмахеру. — Я тебя насквозь вижу. Вон в наших заозерных местах жил человек, проживал, и все его дразнили: «Дурак, дурак!» Он и надумал перебраться в другое место. Никто, мол, его там не знает и никто не будет дразнить. Ан только сутки прожил, а его опять все дразнют: «Дурак, дурак!» Этого не скроешь, цирюльник!