Выбрать главу

Парикмахер весь застыл, боясь слово пропустить; у него от напряжения вспотели руки и глазки сверкали, как у разъяренной крысы.

С дяди Мити хмель мигом сошел. Он понимал, чем все это пахнет для Родиона.

— Эх, Филимоша!.. — произнес он с укором.

Но Филимон умилился и разжалобился до слез от своего рассказа.

— Сперва все хорошо было, — говорил он. — Все его признали за подпоручика. И на фронте, и в госпитале, и сам губернатор, и его дочка Лизанька. Надушенные записочки все нам посылала. А как где застукает подпоручика, так на нем виснет и шепчет: «Ой, умираю». Совсем потерялась барышня. Только в последнее время сомнение на него нашло. «Раньше, говорит, мое было мое, а теперь, говорит, я не я и лошадь не моя. Вроде как подменили, говорит, меня. Был Аникеев, а теперь стал Шуйский, и никто меня не признает, даже соседская собачонка». Извелся его благородие совсем. Я, глядя на него, сожалею и печалюсь и слезы лью… — И действительно, по лицу Филимона текли слезы.

Опьянение Филимона достигло зенита. Он снова взглянул на парикмахера и вдруг осатанел от ярости, вспомнив и насмешки его, и дурацкое хихиканье…

— Слюнтяй! Живоглот! — заорал он диким голосом. — Никаношка! Губы развесил, козява! В холуях у холуев ходишь. Вот я тебе сейчас задам хурло-мурло. Господи Иисусе Христе, — взмолился он, воздев глаза кверху, — отпусти ты мне грех великий и дозволь его разок стукнуть. Хоть он и православный, а поганей нехристя, даже последнего охального немца.

Насмерть перепуганному парикмахеру пришлось бы отведать убийственной руки Филимона, если бы, на его счастье, не прибежала Анна. Ее потряс рассказ Филимона, а упоминание о губернаторской дочке Лизаньке подняло бурю ревности в ее сердце.

Наш герой еще раз унижен в своей любви к Анне

Она была сама не своя. Так вот, оказывается, каков ее милый, которому она бросила под ноги свое доброе имя и свою жизнь и сделалась посмешищем в глазах людей.

Она бежала, не видя дороги. Одним духом махнула она по крутым ступенькам к нему на чердак, задыхаясь от бега и не в силах выговорить ни слова.

Родион сидел задумчивый и печальный. Он горевал об отце и печалился об Анне, которую ему предстояло скоро покинуть, оставить ее среди чужих людей, на произвол постылого муженька.

И вдруг появилась Анна. С головы ее свалился платок, открыв спутанные ветром медные волосы.

Родион порывисто поднялся ей навстречу. Но она отстранилась от него, размахнулась и со всей силы ударила его по лицу. Он отшатнулся от нее с недоумением, с невыразимо жалобной и скорбной улыбкой.

— За что? — И тотчас понял, что заслужил пощечину за уговор с парикмахером.

— За все про все, — ответила она и еще раз ударила его по щеке. — Еще спрашиваешь? Будто не знаешь? — быстро, взахлеб проговорила она, не переводя дыхания. — Подлый ты притворщик! Небось не забыл Лизаньку… как жарко целовался с ней по углам… «Ой, умираю, ой, умираю!» — передразнила она ту, к которой смертельно ревновала своего любезного самозванца.

Родион оторопел. Откуда она все узнала? Он сам обязан был рассказать ей обо всем. Теперь она может и не поверить ему. И поделом. Но разве его вина, что в каждой женщине он готов увидеть частицу своей божественной Анны? И так ли велика эта вина, если он ни разу не переступил грани? Но поймет ли его Анна?

Он растерянно молчал, от этого она еще пуще разъярилась.

— Ага! — закричала она торжествующе. — Значит, правда. Шкодливый кот! Бесстыжие твои глаза! — Она продолжала кричать, но теперь уже о другом, еще более страшном и непоправимом, и у Родиона похолодело в груди. — Невелика тайна, коли дружок спьяна выболтал. Никакой ты не подпоручик и не Шуйский вовсе, а дезертир и стрикулист… обломал дельце-то… — Она старалась наибольней ужалить Родиона.

Она совсем сошла с ума, ослепленная ревностью, обидой, злобой, готовая убить себя, убить его.

Она не давала ему слово вымолвить.

— Ну и проваливай к своей Лизаньке, кобель! Где уж нам против губернаторской дочки устоять… все надушенные записочки посылала… А я что? Простая русская баба. Разорил ты мне жизнь, окаянный! Душу погубил… впору в омут кинуться… Погоди, отольются тебе слезы сиротские… — Она отвернулась, кинулась прочь и исчезла, прежде чем Родион опомнился.

Анна бежала, сама не ведая куда. Гнев ее не утих: пусть его посадят в тюрьму, пусть его погонят в арестантские роты, пусть сгноят в каторге, пусть… пусть… она уже и не знала, какой еще казни подвергнуть «изменщика и погубителя». И в то же время что-то в душе ее перевернулось и возникло какое-то новое, странное чувство, никогда не испытанное ею, и это было не чувство стыда, не злобы, не досады и обиды, а какое-то смешанное, непонятное, неотвязное чувство, и оно причиняло ей такую жгучую боль, как будто сердце ее было разодрано в клочья.