Выбрать главу

Исписали вороха бумаги, одному человеку и не поднять. Аблакат, вражья душа, присоветовал Авдею подать прошение на высочайшее имя: припадаю, дескать, к стопам, по темноте и невежеству обмолвился. Только и сам брехунец сумневается. «Потому, говорит, не любят цари, чтоб их ворами обзывали и в ихней патрет плевали, страсть не любят. Табак, говорит, твое дело, Авдей Гордеич, тут, говорит, церковным покаянием не откупишься, не уголовное, поди, а политическое дело… каторгой пахнет».

Пока суть да дело, измордовали мужика — живого места на нем нету. Признавайся да признавайся. Он уже и сам не знает, как лучше. Молодчики-то шалые, эдак, чего доброго, и насмерть забить могут. Он все спрашивал меня: «Скажи, добрый человек, признаваться аль не признаваться? А признаваться ежели, так до какой точки: либо выражался, либо плевал. А ежели и выражался и плевал, не дай бог, укатают сивку крутые горки».

А я так думкаю, Родион Андреич: старость не радость, дурость не благодать. Получил хутляры и на том спасибо скажи, все-таки вещь, не кот начхал. Нет же, ты еще ему и часы подавай. Неохотник до пустых щей. Тоже правдолюб сыскался, сукин сын! Мы этих правдолюбов опосля в каторге встречали. Они там в живцах ходили, в доносчиках, значит, — нашего брата, безвинного, за чечевицу продавали. Я ему про свои думки ничего не говорил. А про себя все же подумакивал: сам небось из волчьей стаи, с чего же это волк волка хватает, не иначе к недороду и голоду верная примета. Прямо сказать, ровно в воду глядел.

Что с мужиком сталось, не знаю, угнали меня вскорости. А тут вдруг, гляжу, жив курилка, объявился, пострадал за революцию, в эсерах ходит, за войну до победы агитировает. Мотай на ус, твое благородие! Я к нему тихонько этак подошел да как рявкну: «Здорово, Долдон Гордеич! Аль не узнаешь?» Он соспугу аж затрясся. Охолонился малость и говорит: «Никак нет, говорит, не узнаю. Многих я борцов и заступников за народную волю повстречал на страдном пути. „Вы жертвою пали в борьбе“, как в похоронной поется. Вечная им память». Прослезился даже.

Вижу, говорить мне с ним нечего, только и спросил: «А жива Марья Гавриловна, дура?» — «Как же, — отвечает, — жива. Что с ней станется, кошки — они живучие».

Вот и соображаю, Родион Андреич, — печально и раздумчиво закончил Филимон. — Выходит, и мы с тобой заступались и пострадали, и он заступался и пострадал… Все про Россию кричат. А разве у нас у всех одна Россия? У него своя, у нас своя, а у Тит Титыча, пожалуй, и вовсе овчинкой наизнанку. Давай, твое благородие, на фронт, к солдатам, от смуты подале. Там уж разберемся — воевать аль замиряться.

Глава тридцать пятая

Пора новых испытаний

Родиону предлагали множество разных должностей — и начальником личной охраны гражданина Пососухина, и инструктором женского батальона смерти, так и не дошедшего до фронта по причине массового отставания «беременных солдат».

— Тут теряться нечего, твое благородие! Куй железо, пока горячо, — советовал Филимон. — Я мужик тертый, знаю, что к чему и откуда ноги растут. Упустишь удачу — каюк, за хвост ее не поймаешь.

Но Родион только и думал, как бы поскорей попасть на фронт.

— Куда вы торопитесь, мой нетерпеливый подпоручик! — говорил ему почтенный Пососухин. — Благодарение богу, вы едва выбрались из-под обломков империи. Отдохните, почувствуйте себя свободным гражданином, перед которым поднят шлагбаум и открыты все пути. Успеете, все успеете, дорогой мой! Родина еще не вознаградила вас за то, что вы сделали для нее.

По скромности подпоручик не думал, что он так уж много сделал для родины. Он мог бы сделать гораздо больше. Но теперь он наверстает. Чего он хочет? Немногого: пусть обитатели рабочей окраины получат доступ к хорошим жилищам, к больницам, школам, музеям, библиотекам. Пусть те, кому всегда жилось хорошо, обменяются местами с теми, кому всегда жилось плохо. Одни узнают, что значит жить хорошо, другие поймут, что значит жить плохо. Под солнцем все равны. Он говорил в своей привычной манере, не допускавшей даже мысли, что он шутит.

— Вы опережаете свое время, подпоручик! — отвечал Пососухин с благодушной улыбкой на толстом, откормленном лице. — Вы опережаете идеи своего века по крайней мере на доброе столетие, да, да, на то именно столетие, на какое Россия отстала. Наш народ только-только покинул лоно рабства. Он только почуял, что такое свобода. Поэтому она и выглядит у нас порой так уродливо и странно. У нас свобода — это хаос, ничегонеделание, громыхание пустых митинговых бочек… Мы впервые выбираем в Учредительное собрание, впервые знакомимся с системой всеобщих, прямых, равных и тайных выборов, а уже назвали ее «четыреххвосткой». Откуда такое презрение? Не от дикости ли нашей и отсталости? И я молю господа бога, чтобы помог он нашему народу нагнать упущенное время, и прежде всего выиграть войну.