И Коростелю жаль стало щемящей братской жалостью этого смешного, дерзкого и беззаветного паренька, который с поистине трагическим упорством шел своим извилистым путем.
— Хорошо, что ты теперь знаешь, кто твои друзья, а кто враги, — сказал Коростель.
— Да, это я знаю, — И Родион рассказал про свою последнюю встречу с Пососухиным, которая окончательно утвердила его в решении немедленно отправиться на фронт рядовым.
— А ты ждал от него поощрения? — сказал Коростель. — Так он тебе и уступит свое добро и свою власть — пожалуйте, мол, пролетарии, в мои дворцы, а я поселюсь в ваших хижинах. Нет, дорогой, с ним придется повоевать. Пока твои фантазии были только фантазиями, с тобой церемонились. Абстрактный мечтатель, безвредный гуманист… пацифист… даже полезный в некотором роде. Но стоило тебе наполнить свои фантазии социальным содержанием, смотри, как Пососухин сразу показал клыки и когти. Ну что ж, хорошо, до сих пор ты видел только движение часовых стрелок, а теперь ты увидел и пружину, которая приводит их в движение.
Лушин был прав: это он предсказал когда-то Родиону, что станется с ним, если он захочет служить не богатым и сильным, а бедным и обездоленным. Сперва его гоняли по кругу испытаний, как взмыленного коня, едва не павшего под злобным седоком, потом старались купить, а теперь хотят уничтожить.
— Да, верно, — сказал Родион задумчиво. — Пока ты полководец — воюй, но стоит тебе заикнуться о стране добра и справедливости, как место твое в арестантских ротах.
— Когда собираетесь в поход? — спросил Коростель погодя.
— Нынче и уйдем, Александр Иваныч! — ответил Филимон.
— Счастливо, други! Сейчас вы оба там нужны. Народ надо завоевывать. Не все сразу начинают понимать, где верная дорога, а где топь и трясина. Пример — лучший вид пропаганды. Да и оставаться тебе здесь, Родион, опасно. Господин Пососухин на все способен, даже пристрелить при попытке к бегству…
— Он труслив, как воробей, — сказал Родион с отвращением.
— Не беспокойся! У него на это имеются Сволочевы, — сказал Коростель.
Они обнялись на прощание.
Глава тридцать шестая
Народ на войне и в революции
Станция была до отказа забита беженцами, переселенцами, солдатами, беспризорными детьми.
Транзитный из Питера, белый от пыли, был увешан людьми, словно виноградная гроздь ягодами. Люди висели повсюду — на подножках, на буферах, на крышах. В классных вагонах окна были сплошь повыбиты, чтобы легче было втащить вещи и самим влезть. Какой-то тучный мужчина застрял в узкой горловине окна, одни старались протиснуть его в вагон, другие — выпихнуть обратно, а он сучил ногами и вопил благим матом.
В теплушках набилось так много солдат, что нельзя было закрыть дверь. Начиналась стихийная «размобилизация».
— Давай, брат, на крышу, — предложил Родион. — А то еще какой барбос прицепится — досады не оберемся.
— С превеликим моим удовольствием, — отозвался Филимон. — Сам понимаешь, Родион Андреич, я хоть и аккуратный в обращении, да в суете и давке ненароком и покалечишь кого. А на крыше вольготно, и ветерком прохватит, да и людишки там не нахальные. Кто поборзей да подерзей, на крышу не полезет.
На крыше полно было чумазых от пота, пыли и грязи людей. Став во весь свой богатырский рост, Филимон возгласил:
— Здорово, народ честной! Принимай гостей.
— Ишь ты, монумент! — сказал какой-то дядя в легкой поддевке.
— А дозвольте вас спросить, гражданин хороший, что такое будет монумент? — спросил Филимон очень вежливо.
— Ну памятник.
— Понимаю. На кладбище который, что ли?
— И на кладбище бывает, — снисходительно объяснил дядя. — Но я говорю о монументе. Это другого рода памятник. Вот, скажем, прославился человек своими великими делами, ему после смерти ставят монумент, фигуру, значит.
— Вон что, — раздумчиво проговорил Филимон. — За славные дела, стало быть. Понимаю. А только славные дела тоже разные бывают. К примеру, иной живет тихо, смирно, а таких делов, глядишь, наделает, прямо сказать, чудеса. А другой шумит-шумит, что пустые жернова на мельнице — ни муки тебе, ни жмыха, одна, извиняюсь, хреновина.