И тут случилось чудо, как утверждал потом Семейко, — больные вдруг притихли, оцепенели, даже дуэлянты перестали оплевывать друг друга, а горбун быстро побежал к своей койке, семеня длинными ногами и умоляюще бормоча на бегу:
— Тише, ради бога тише, господа! Это губернатор, я знаю, мы пропали.
Семейко побледнел. Хотя больные, забившись по койкам и натянув на голову одеяло, еще не очухались, а новичок, точно укротитель, застыл посреди палаты, но очарование его бесстрашия уже проходило. Чувствовалось, что тишина вот-вот сменится буйством. Напрасно Семейко подавал новичку отчаянные знаки. Обалделый Родион ничего не видел вокруг себя; загипнотизированный тишиной как кролик удавом, он не смел шелохнуться.
Внезапно тишина взорвалась как бомба.
— Узурпатор! — завизжал истошным голосом горбатый Наполеон. — Отдай мне Францию! И Жмеринку тоже, я оттуда родом…
Палата мигом наполнилась безобразной возней, беготней, истерическими воплями, хохотом, воем, ревом.
Страх, который две минуты назад сделал Родиона невменяемо смелым, сейчас обратил его в бегство. Едва за ним захлопнулась дверь, как в нее всей тяжестью своего круглого туловища ударился горбун, точно выпущенный из катапульты снаряд. Хорошо еще, что Семейко успел повернуть ключ в замке. Он едва поспевал за новичком, мчавшимся как ветер.
— Браво! Браво! — закричал доктор Васильчиков, когда юный усмиритель пятой палаты, бледный, трясущийся, задыхаясь, влетел к нему в кабинет.
Юнец хотел что-то сказать и вдруг разразился слезами. Их было так много, что они мгновенно залили ему щеки, губы, подбородок. Он закрыл лицо руками, весь содрогаясь от рыданий.
— Плачьте, плачьте! — говорил Васильчиков таким заботливым тоном, каким обычно говорят с набедокурившим ребенком, который жестоко поплатился за свои проказы. — Благословенные слезы, они оберегают рассудок от помрачения. Устрашились? И слава богу. Это вам на всю жизнь. Ну, долго ли здесь до беды? Ведь на ниточке, на волоске все висит. С огнем, милый, не шутят. По острию ножа не ходят.
— Не пойду, не пойду больше туда… — твердил Родион, по-детски всхлипывая и отнимая от лица мокрые от слез руки.
— А мы вас туда и не пустим, — сказал Васильчиков, поглаживая его по плечу.
— Доктор! — взмолился юнец. — Отпустите меня, отправьте обратно на фронт. Ведь я совсем здоров. Грешно и стыдно удерживать меня здесь. Мне так много надо успеть сделать, и я там нужен…
Но его мольба не тронула доктора.
— Здесь, сударь мой, больных нет, — произнес он с расстановкой. — Здесь все здоровые, и только здоровые. Запомните. Но у каждого есть свой пунктик, крохотный пунктик… у меня, у вас, у всех. Иной умен, логичен, обаятелен, пока не коснется дело пунктика. Другой штопором вьется, юлит, скользит, как угорь, пунктик свой прячет. А третий — тот прямо выкладывает: здоров, нормален, зря только меня тут держите. Вы видели в пятой палате человека, который ловит свой палец, не замечая, что подгибает его? Это не простой человек, я бы даже сказал, это не обыкновенный человек, он открыл вечный двигатель — перпетуум-мобиле. А ведь тоже с пунктика началось, господин полководец! От искры пожар занялся. Для того и послал я вас в пятую палату, чтобы воочию убедились, устрашились и образумились. «И виждь, и внемли, исполнись волею моей…»
Будущий полководец отлично понимал, о чем говорит доктор, и ему стыдно стало за свои слезы, еще не обсохшие на его лице. Все, что с детских лет взлелеял, чему поклонялся, ради чего жил, готовый принять крест и муку, — все это было, по словам доктора, всего лишь пунктиком помешательства, заскоком умалишенного.
Родион затрепетал от гнева, возмущения и горечи и еще от сознания своего бессилия и беспомощности.
— Я не Наполеон и быть им не хочу, — заявил он решительно. — Безумен тот, кто утверждает, что нашел вечный двигатель, а не тот, кто ищет его. Пусть ищет, его искания не пропадут даром.
— Великолепно сказано, — подхватил доктор с неизъяснимым восхищением перед этим юнцом, который подтверждал его гипотезу, что между притворством и безумием не уместиться даже волоску.
Родион взглянул ему прямо в глаза, они были такие же блестящие и острые, как в тот момент, когда он впервые увидел их. Но теперь он ненавидел их и в этом доселе незнакомом ему чувстве ненависти угадывал источник терпения и стойкости. И как бывало с ним нередко, когда переплеталось в его мозгу реальное с воображаемым, он живо представил себе, что попал во власть страшного чародея и в этом заключалось испытание умственных способностей.
— Никогда, — проговорил он в каком-то экстазе бешенства и страсти, — никогда не отрекусь я от своей цели. Я с детства воспитывал свою волю, закалял себя, я боролся, я воевал… я весь изранен, вы сами видели. Надо мной смеялись. Называли блаженным. Глупцы! Они не понимали, что пока люди будут решать свои споры силой оружия, им необходимы полководцы. Теперь вы хотите объявить меня сумасшедшим. Для чего? Зачем? Я безоружен, я пленник, я в вашей власти. — Голос его пресекся, слезы сдавили ему глотку, он умолк.