Я велел прекратить порубку леса. Но когда смолкли топоры и наступила тишина, меня обуял страх. Я смотрел на старый дуб, как он дрожал передо мной. И я сказал ему: «Ну чего ты дрожишь, глупец? Ты должен торжествовать. Счастье одного всегда покоится на несчастье другого. Таков закон жизни. Живи! Может, и впрямь не пристало правнуку славного Берки-генерала вырубать леса. Давай помиримся, старина!» Но он не захотел мириться со мной, а трясся от злобы и громко поносил и проклинал меня.
Я задумался: как же мне теперь быть, где достать денег, чтобы расплатиться с лесорубами?
Я пошел к отцу. Еще в передней я снял сапоги и остался в одних носках, дабы отец без слов понял мою униженную покорность.
Он сидел при зажженной свече над толстыми своими гроссбухами, в которые записывал имена должников, сумму долга и сроки платежей. Обычно он гасил огарок, когда кончал работу, ведь думать и отдыхать можно и в темноте. Он как раз собирался погасить свечу, когда я вошел. __
«Что это за балаган, Спиноза?. — сказал он. — И почему ты в одних носках, мой почтительный сын?»
«Отец! — сказал я. — В талмуде сказано: „Если не я для себя, то кто для меня? Но если я только для себя, то зачем я тогда?“ Ты всю жизнь помнишь, отец, сколько люди тебе должны. А я помню, сколько я им должен».
Он понял все. К удивлению моему, он не стал кричать, а заговорил тихо и участливо:
«Так вот куда тебя завели твои пустые бредни. Глупый мечтатель!.. Разбогатеть, чтобы выскочить из черты оседлости. Потеха! Уезжай, говорю тебе, в Америку».
«Нет, никуда я из России не уеду, — ответил я. — Я не знаю другой страны — ни лучшей, ни худшей. Это моя родина, это родина моих детей. Но сейчас я прежде всего обязан расплатиться с долгами. Я обещал лесорубам».
«Ха! Он обещал. Тоже мне Ротшильд. Потеха! А чего стоит твое обещание?»
«Моей жизни, отец!»
Он побледнел.
«Трус! — закричал он и начал метаться по комнате, как затравленный. — Ты хочешь бежать из жизни, как из долговой тюрьмы. А жена, а дети? Свою ношу — да на чужие плечи. Не выйдет. Пиши расписку, негодяй! Платить будешь в срок. Запомни, по миру детей твоих пущу».
Он занес меня в книгу должников и потушил огарок.
Господи боже мой! И вот я попал в кабалу к родному отцу. Отцы, не обижайте детей, если вы не хотите, чтобы они восставали против вас. Я трудился как вол, а долг мой не сокращался. Отец драл с меня проценты на проценты. Похоже, он готов был, как Шейлок, вырезать фунт мяса из моей спины. Возможно, он все еще подозревал, что я одержим своей бесплодной мечтой вырваться из черты оседлости любой ценой, хотя бы для этого мне пришлось креститься. Сын — выкрест, сын — вероотступник, ничего для него не могло быть ужасней и позорней. В этом случае, я уверен, он мог бы убить меня, а семью мою вышвырнуть на улицу.
Кажется, впервые вспомнил он, что я у него единственный сын, когда началась война. Жена плакала день и ночь, плакали дети.
«Довольно слез, баста! — сказал отец. — Перестаньте плакать, с деньгами, слава богу, все можно устроить, даже откупиться от войны».
Но я ответил, что от войны откупиться нельзя, да и не хочу я этого, а пойду со всеми и там буду, где все. Беркой-генералом мне уже не быть, поздно, перегорел. Но дети мои, может быть, смогут повторить деяния великого предка, не повторив его несчастной участи. Уже за это одно стоит отдать свою жизнь.
«Сумасшедший! — закричал отец, придя в неистовство. — За что, за что, спрашиваю тебя, ты пойдешь воевать? Потеха! За черту оседлости, за процентную норму, жеребьевку, погромы, ритуальные наветы, процессы Бейлиса, за что? За Крушевана, Пранайтиса, Пуришкевича, Маркова-второго?»
«Эти люди не вечны. Я пойду воевать за то, чтобы мачеха стала нам матерью», — ответил я.
«Безумец, безумец! Когда это будет? Будет ли это когда-нибудь?… Не вырежут ли нас всех однажды от мала до велика? — Он вдруг заплакал. Я впервые в жизни видел его слезы. — Дай бог, чтоб ты оказался правым, мой сын! — сказал он, всхлипывая и вытирая глаза. — Дай бог, чтобы сбылись твои надежды». Он тоже любил свою страну, страну его предков и его потомков, любил возмущенной и бесправной любовью пасынка.
Моя бедная матушка ничего не говорила и не плакала, и в этом я находил безмолвную поддержку. Лишь в последний миг расставания она шепнула мне: «Ты никогда не будешь одинок. Я всегда буду с тобой, мой сын!» — и разрыдалась.
Накануне отъезда отец дал мне сто рублей.
«Я оставлю тебе наследства на сто рублей меньше, Спиноза, — сказал он с кривой и жалкой гримасой скрытого страдания. — В России все кругом взяточники. Околодочный берет, пристав берет, исправник, губернатор — все смотрят тебе в руку. Порядок везде один: не подмажешь — не поедешь. За деньги все можно купить и продать — совесть, честь, доброе имя… Не хмурься, сын, я говорю то, что всем известно».