Выбрать главу

— Как не пустил? — дико и жалобно закричал вдруг Шуйский и побелел.

Испуганный криком его Варнавицкий затрясся и юркнул под одеяло.

— Так вот и не пустил, — ответил Раскин и рассмеялся с каким-то непонятным и жутким весельем.

В это время дали свет, который как бы спугнул ясность мысли Раскина; так налетевший ветер мгновенно искажает гладкую и прозрачную поверхность озера, колебля, дробя и ломая отражения.

Исповедь Раскина потрясла Родиона. Он вдруг вспомнил длинный состав наглухо запертых теплушек, охраняемый часовыми, и его опалило стыдом, гневом и скорбью, как если бы и он виновен был в том, что целый народ, с детьми и женщинами, больными и старцами, увечными и убогими, облыжно обвинен в шпионаже. И Родион заплакал от горя и обиды, закрыв лицо руками.

Глава тринадцатая

Аникеев постигает философский смысл своей идеи

Ков-Кович редко пробуждался от обычного своего оцепенения и неподвижности. Но если и приходил ненадолго в себя, то всегда с одним и тем же вопросом: «Кто я?» Он испуганно озирался по сторонам, как человек, который проснулся в незнакомом месте, среди незнакомых людей. Иногда ему не успевали ответить, а он уж вновь впадал в привычный транс, оцепенев и застыв: не мигали его веки, не шевелились губы, и ни один мускул не вздрагивал в лице.

Сегодня он как будто прочно очнулся. Взор его был осмысленный и зрячий, лицо — изумленное и тревожное.

— Кто я? Где я? Кто эти люди? — И, не ожидая ответа, добавил в замешательстве — В окне решетки, на мне тюремный халат. Это что, тюремная больница?

— Да, больница, только не тюремная, — ответил Родион.

— А я кто?

— Вы Ков-Кович.

— Ков-Кович? — недоверчиво переспросил старик и покачал белой, косматой головой. — Нет, это не я, это мой сосед по камере. Он сидел справа от меня. Слева никого не было. Моя камера была крайняя. Мы с ним перестукивались. — Старик задумался, что-то вспоминая, потом провел обеими руками по глазам, как бы снимая с них повязку. — Не знаю, что с ним сталось. Нас разлучили. Я снова был один. Время остановилось и умерло, и вместе со временем умер и мой рассудок. — Он снова надолго умолк, наморщив лоб.

Вдруг вздрогнул и заговорил с лихорадочной поспешностью, словно боясь, что все то, что воскресло и ожило в памяти так неожиданно и внезапно, может так же внезапно и мгновенно угаснуть.

Он вспомнил мартовский день, когда с первым весенним блещущим солнцем, дробящимся в звонкой капели, переступил порог Алексеевского равелина, свою одиночку, в которой ему суждено было прожить долгие годы. Его взяли за то, что он якобы готовил покушение на государя. Ему было девятнадцать лет.

Вначале он бился о камни каземата, призывая смерть-избавительницу. Но понемногу образумился: ведь когда-нибудь он выйдет из темницы. И вот он изо дня в день, месяц за месяцем и год за годом бегал по камере — шесть шагов в длину, три — в ширину, бегал не менее трех часов, чтобы не дать одряхлеть мышцам.

Единственная книга, которую ему дозволено было читать, была библия. Он читал ее и перечитывал сотни раз, пока не затвердил наизусть. И тогда она открыла ему свои тайны, и он по-новому прочитал историю всех царств и всех времен.

Потом появился сосед. Они перестукивались по ночам. Теперь жизнь окрасилась новым смыслом. Как путник в знойной пустыне ждет ночной прохлады, так он ожидал того благостного часа, когда в мертвой ночной тиши раздастся легкий, троекратный, едва уловимый стук в стену.

— Вам, может, не следует предаваться воспоминаниям? — сказал осторожно Шуйский, показывая глазами на купеческого сына, который, по обыкновению, спал или притворялся спящим.

В ту пору даже сумасшедшие дома были наводнены негласными осведомителями охранки.

Удивительно, но старик Ков-Кович понял намек, — очевидно, и в его время порядки были те же.

— А что со мной могут сделать больше того, что уже сделали? — спросил он. — Что можно сделать с человеком, который даже не знает, как его зовут?

Бредил Раскин, тянул свою песенку Варнавицкий, всхрапывал купеческий сын, вновь метался Шуйский, уподобясь безумцу, который разбил зеркало, чтобы спастись от собственного отражения, и лишь размножил его в бесчисленных осколках. И только Родион сидел возле всклокоченного старика и слушал его темный бред.