Выбрать главу

…Весело потрескивает костер. От дымящегося котла вкусно тянет кулешом — жидкой кашей, приправленной салом. Вокруг костра теснятся солдаты. Один выгребает кашу деревянной ложкой из походного котелка. Другой, расстелив на земле шинель, старательно режет хлебный каравай на равные доли. Третий ловко выхватил из костра пушисто-серый тлеющий уголек и, перебрасывая его с ладони на ладонь, раскуривает трубку-носогрейку.

В толпе солдат отыщем Даля. Он устроился прямо на траве: скрестил ноги по-турецки, раскрыл на коленях тетрадь в черном кожаном переплете. Солдаты говорят о своем: о трудной походной жизни, о боях, в которых довелось побывать, о дальних своих деревнях… «Где только человек с человеком столкнется, там и толки и разговор; там один другому, поздоровавшись, сказывает, что видел, слышал, думал и делал; говорит про нынешнее, про былое, про будущее, сказывает смех и горе, дело и безделье, на то он человек», — позже напишет Даль. Он сидит на траве, раскрыл тетрадь — слушает. Тут беседу ведут, там песню поют, а чуть поодаль Карп Власов, первый в полку весельчак, потчует товарищей шутками да прибаутками. Даль едва поспевает писать. Слова, прежде неведомые, туда-сюда проносятся над ним, как стрижи.

…Вот солдат оступился, выругался в сердцах:

— Чертова лужа!

— Ишь калуга — сразу и не приметишь! — подтвердил другой, оказалось — костромич.

Даль и прежде слыхивал, что в иных местах лужу называют калугой. Заносит в тетрадь:

лужа, калуга

Но артиллерист из тверских не согласен: для него калуга — топь, болото. А сибиряк смеется: кто ж не знает, что калуга — рыба красная, вроде белуги или осетра.

Пока спорят из-за калуги, вестовой-северянин вдруг именует лужу лывой.

— Лыва? — переспрашивает Даль.

— А как же? Налило воды — вот и лыва.

Даль пишет:

лужа, калуга, лыва

Но удивляется вятич — у них лывой называют лес по болоту. Лениво спорит с ним архангельский мужик: «Лыва, брат, и не лес вовсе, а трава морская, что после отлива на берегу остается».

Между тем какой-то тамбовец дает злополучной луже новое имя — мочажина. Астраханец поправляет: не мочажина — мочаг, озерцо на солончаках. «Болотце, — расплывается в улыбке добродушный пензенец. — Когда на болоте косят, сено мочажинником называют».

В тетради выстраивается рядом:

лужа, калуга, лыва, мочажина

Но точку ставить нельзя. Вон ведь «калуга» выросла, в отдельное большое слово.

Калуга: по-тверски и по-костромски — топь, болото; по-тульски — полуостров; по-архангельски — садок для рыбы; по-сибирски — рыба, вид осетра или белуги.

И лыва — тоже: она и лужа, и лес, и трава, принесенная морем.

К мочажине, как называют во многих губерниях влажное, непросыхающее место, прилепились ее братья и сестры: астраханский мочаг, новгородская мочевина, псковская мочлявина, курские мочаки.

А тут еще зацепилось за лужу и вылезло, откуда ни возьмись псковское словцо лузъ.

— Да ведь лузъ по-рязански и по-владимирски — луг, а не лужа, — удивляется Даль. — Даже песня есть «Во лузях, во зеленых лузях».

— По-рязански не знаю, — отзывается псковитянин, — а у нас лузь — лужа замерзлая.

— Дорога обледенелая, — добавляет артиллерист из тверских.

Даль торопится, пишет. Слова густо заселяют тетрадь…

В «Напутном» к Словарю Даль расскажет об этом времени: «Сколько раз случалось ему среди жаркой беседы, выхватив записную книжку, записать в пей оборот речи или слово, которое у кого-нибудь сорвалось с языка… Слова этого не было ни в одном словаре, и оно было чисто русское!»

Самое время вспомнить про Далева верблюда, которого навьючил он собранными в походе словами, увязав в тюки бесчисленные свои тетрадки и записные книжки. Об этом Даль тут же, в «Напутном», прибавит несколько строк, вроде бы и неуместных в серьезном труде: «Живо припоминаю пропажу моего вьючного верблюда, еще в походе 1829 года, в военной суматохе перехода за два до Адрианополя: товарищ мой горевал по кларнете своем, доставшемся, как мы полагали, туркам, а я осиротел с утратою своих записок: о чемоданах с одежей мы мало заботились. Беседа с солдатами всех местностей широкой Руси доставила мне обильные запасы для изучения языка, и все это погибло. К счастью, казаки подхватили где-то верблюда, с кларнетом и с записками, и через неделю привели его в Адрианополь…»

Есть турецкая пословица: «Слово в мешок не положишь». Туркам попался в плен верблюд, а на нем мешки со словами, — но турки на слова не позарились! Десять лет жизни Даля и еще полгода (самые урожайные, походные полгода) не понадобились неприятельским солдатам — какая удача! Не одному Далю — его современникам, потомкам, будущему, всем нам привели казаки верблюда, нагруженного словами. Говорят: «Мал сокол, да на руке носить; велик верблюд, да воду возить». Царского сокола дороже горбатый Далев водовоз!..

РОЖДЕНИЕ КАЗАКА ЛУГАНСКОГО

Из послужного списка доктора Даля узнаем, что он участвовал в кампаниях турецкой и польской, награжден за подвиги еще одним орденом, а после ратоборствовал с неприятелем, губившим людей почище пуль и гранат-чиненок, — с чумой (которая по тем временам «исцелялась природой, а не людьми») и с холерой («в свирепствование холеры в Каменец-Подольске заведовал 1-ой частью города»). Он воюет со страшными болезнями в небольших городах, городках и местечках западных губерний; в тетрадь он заносит народную примету: в холеру-де лягушки не квакают, мухи и ласточки не летают; но рядом — горестные наблюдения внимательного и сердобольного врача: участки, где приходится ему действовать, являют собой «царство сырости, неопрятности, нищеты, тесноты». И следом: «Суеверие, недоверчивость, недостаток в пище, в средствах, в присмотре — все это могло бы свести с ума того, коего попечению доверено было бедствующее человечество»…

«Кто убился? — Бортник. — А утонул? — Рыбак. — А в поле убитый лежит? — Служилый человек» — есть и такая невеселая прибаутка. От вражеских пуль и гранат, от чумы, от лихорадки осталось лежать в поле больше двухсот из трехсот докторов, прибывших в армию. Даль два года близ смерти ходил — и выжил.

Весной 1832 года мы видим его уже в столице — врачом Санкт-Петербургского военного госпиталя. К этому времени Даль на вершине врачебной славы, но в госпитале не задержится. В громадной столичной больнице (палаты на шестьдесят и на сто человек) он попадает в то же царство сырости, неопрятности, нищеты, тесноты, что и в убогих мазанках бедных местечек. Госпитальное начальство крадет лекарства из аптеки, продукты из кухни, дрова из сарая, белье и халаты из кладовой— воровство «не ночное, а дневное», скажет Пирогов, который придет сюда девятью годами позже Даля. В холодных, грязных палатах хозяйничает зараза — «гнилокровие», смерть уносит людей так же беспощадно, как в местах свирепствования чумы и холеры. Каждое утро Даль проходит по грязным, душным, сырым палатам, прозванным в народе «морильнями»; наверно, в таких «морильнях» и родились пословицы вроде «Та душа не жива, что по лекарям пошла», или: «Кто лечит, тот и увечит». Но что он может, рядовой лекарь, супротив господ с большими звездами на эполетах, с крестами на кафтане (а под кафтаном ни чести, ни души, ни сердца)? Есть и такая пословица: «Тяжело болеть, тяжеле того над болью сидеть»…

Как раз в эту пору рядом с Далем появляется Казак Луганский. Так будет отныне подписывать Владимир Иванович большинство своих сочинений. «В. Даль» тоже останется, и «В. Д.», и «В. И. Д.», но чаще — «В. Луганский», «К. Луганский», главное — «Казак Луганский». «Луганский» — от Лугани, конечно, где на свет родился; а вот «Казак» — только ли оттого, что, по собственным словам, «не слезал почти три года с казацкого седла»?.. Не оттого ли, что вольный казак — «не раб, не крепостной» (его толкование), что вольный — «независимый, свободный, самостоятельный», не оттого ли, наконец, что «терпи, казак, атаман будешь»?.. Казак Луганский соперничает с Далем в известности — и успешно; осведомленные современники делают иной раз необходимое разъяснение: один литератор, в письме к другому упомянув имя Даля, тут же в скобках прибавляет: «Это — Казак Луганский».