Выбрать главу

Вот оно наше общежитие, наш дом, Усачевка, 37. Едва живые ввалились, и как заснули, не помню. Через несколько дней одна из наших крепких девиц, Тоня (по-моему Мельникова, даже лицо ее помню), за несколько хлебных талонов (даром — ни за что) привозит из камеры хранения мой многострадальный чемодан. Слава Богу, путешествие окончено.

А как же мама?

А мама осталась одна в Ойрот-Туре с еще не уехавшими оттуда студентами и сотрудниками из администрации. Я сохраняю письма мамы, которые она мне посылала с Алтая. Видно, как она снова налаживает свою жизнь, в который уже раз, оторванная от родных корней, от мужа, детей, семьи. Как всегда, работы у нее много, продолжает заниматься русским и немецким с Юрочкой, перешла в нижнюю комнату, где гораздо лучше и удобнее, хотя студентки очень стесняют. Картошка, с которой она так мучилась, выращивая, лежит на зиму во дворе, в яме — помогли, выкопали институтские. Зная, что я в дороге, все равно дает советы и даже высылает 200 рублей, которые получила от Елены Петровны из Владикавказа. Это ее же собственные деньги, оставленные для моей учебы еще в 1937 году.

Директор выдал на зиму полкубометра дров — зима разыгралась не на шутку. А это всего лишь октябрь. Коля Бибилейшвили тоже помог — выдал три килограмма проса. Коля остается в городе для ликвидации всего институтского хозяйства, замещает Пильщикова. Мама не перестает работать, снова к ней очередь, вяжет кофточки, носки, варежки, да и немецкий не ждет. Просит меня прислать немецкие книжки с латинским шрифтом, готику ее глаза не выдерживают, а каждый урок с Юрочкой — молоко.

Теперь мама связана с тем самым педучилищем, которое выселил институт и которое возвращается на свое место. Рада, что выдали ей один килограмм соли и поллитра керосина, да еще из института 16 килограммов картошки, что полагалось для всех отъезжающих, да еще выдадут 50 килограммов свеклы и моркови. Огромное подсобное хозяйство передали все тому же пострадавшему педучилищу. Уезжает вторая партия студентов, преподавателей и сам Александр Зиновьевич, которому предложили важный пост в Иране, но он предпочитает более скромное и, наверное, более надежное место — заместителя директора по науке. Маме досталось от него в наследство целое хозяйство — ведра, лопаты, лейки, кувшины, неизвестно, сколько еще придется ей жить в этом городке, работая в педучилище среди совсем чужих.

В письме от 18 октября она сообщает, что видела во сне нашего дорогого отца. Пришел к ней в какой-то арестантской одежде, она усадила его на стул, стала на коленях целовать ему руки, один глаз у него закрыт. Бедная, она не знала, что 9 октября 1937 года его расстреляли. И какие у него замученные глаза на той фотографии, что мне в 1995 году выдали на Лубянке! Она ее, к счастью, не успела увидеть — умерла.

Положение мамы тяжелое. Она служит секретарем директора в педучилище, но к ней относятся как к чужой, даже комнату не отапливают при 15–20 градусах мороза, зарплаты не дают второй месяц. Зимой день короткий, и вязать удается мало, да и многие заказчики уехали, а местным никакие изыски не нужны. Однако мама не падает духом и в своей нетопленой комнате делает гимнастику Мюллера. «Видишь, какая твоя мама! — пишет она в канун моего рождения 25 октября. — Я все-таки еще молодцом!»

Интересная картина рисуется при отъезде последней группы профессоров, преподавателей и студентов. Мама их именует по рангам — львы, львята и шакалы. Львы, вроде известных, географа Потапова и биолога Горячкина, получили по 250 килограммов проса, львята и шакалы тоже себя не обидели: «Все время суетились и тащили кто что мог», Коля Бибилейшвили «совсем забегался». Пильщиков не дал маме ничего, пожалел даже два килограмма пшена, хотя студентам и рабочим выдали по 20 килограммов. Сам он повез лично себе 15 тонн пшена. Какой молодец!

Мама выполняет в педучилище ту же роль — секретаря, и директор даже похвалил ее за аккуратность и требовательность. Пользуясь этим, мама попросила у директора педучилища, чтобы ей выдали дрова. «Я так рада, что будут дрова. У нас уже зима». И радуется, что я, как она пишет, «вырвалась из этой глуши». А я в это время записываю на сером жалком листочке бумаги в день своего рождения:

Мне исполнился двадцать один, Вновь Москва и опять одиночество. О, как горек отечества дым, Смерти хочется.