Выбрать главу

И случилось чудо, совершенно внезапно из тайников неведомых души или сердца, уже не понимаю, каким путем, но родилось стремление срочно найти давно и прочно забытую книгу Мережковского «Павел и Августин». Может быть и потому, что Алексей Федорович высоко почитал послания апостола язычников и его знаменитую формулу «верою разумеваем», которой сам следовал неукоснительно.

После большого ремонта (в 1960-м уехали наши «временные» постояльцы) все шкафы приобрели новое назначение, все книги я своими руками расставила, и оказался весь так называемый Серебряный век в моей комнате, нами заново обретенной, в огромном до потолка шкафу, но зато на высоте совершенно доступной. И там желаемая книжка. Мережковский в плотной бумажной обертке оказался на своем правильном месте, рядом с Зинаидой Гиппиус, с Валерием Брюсовым. Но строй его всех дореволюционных сочинений по старой памяти все-таки во втором ряду — вот давняя привычка — чтобы в глаза не бросался (неискоренима выучка советского общества).

А ну-ка, что там о вере и разуме у апостола Павла пишет Мережковский? Но, признаться, часть эта произвела на меня достаточно смутное, неясное впечатление, и я уже как по обязанности перешла к Августину. А он раскрыл мне такую тайну, которая стоит многих томов исследований.

Как замечательно просто, доступно, а главное, логично и аргументированно, следуя за Августином, изложил Мережковский проблему, за которую хватались, борясь с Евангельским Христом, все так называемые просветители, реформаторы, революционеры XVIII века, великие философы, вроде Канта, и дилетанты в философии, вообразившие себя учителями человечества, вроде Жан Жака Руссо и Льва Толстого, и все их последователи.

Да все они попросту заражены пелагианской ересью, ничуть об этом не подозревая.

С Пелагием и его сектой (IV–V века) Августин не только успешно спорил, но и непримиримо боролся. Однако и сам Августин не подозревал, насколько популярными станут еретические идеи Пелагия в последующих веках второго тысячелетия от Рождества Христова, когда о Пелагии будут помнить только узкие специалисты, изучающие еретические движения.

Дело в том, что Пелагий полностью отрицал наличие первородного греха. По его твердому убеждению, первый человек в Раю уже свободен, ибо он сделал свой выбор, доказал свою волю независимо от Господа Бога. Следовательно, если человек грешит, то его грех, частный, «личный» и вполне может быть ликвидирован дальнейшим нравственным совершенствованием. Можно достигнуть даже святости, сделаться «безгрешным», опираясь только на свою «свободу воли». И Благодать это только «подражание Христу в нравственной жизни, в добрых делах» (с. 214).

Если нет первородного греха, то зачем нужна вера в Сына Божия, который сошел с небес ради нашего спасения и искупил Своей крестной смертью и воскресеньем грехи всего человечества? Вполне можно удовлетвориться Иисусом человеком, возвышенно нравственным, и подражать ему именно в смысле моральном. Если Христос только человек, то при чем тут Божественная Благодать, творящая чудеса? Достаточно соблюдать правила порядочного поведения, установленные высоконравственными людьми.

Так и великий Жан Жак, который всю жизнь грешил и каялся, уповает на «естественного человека», «безгрешного», «невинного», как первый человек в Раю, как сама природа. Он буквально повторяет Пелагия, «защитника природы» (defensor naturae), утверждая за Пелагием, что «естественный человек добр», ему свойственна «первородная невинность» (с. 214). Отсюда и «нравственный императив» Канта, столь повсеместно восхваляемый в опустошенном мире, без Христа. Отсюда и нравственный пафос евангелия от Льва Толстого, которым он сам себя отлучил от церкви Христовой (это очень хорошо разъяснил Синод Софье Андреевне Толстой). Отсюда берут начало не только толстовцы, но и сектанты разных толков, которым покровительствовал и помогал Лев Николаевич. Если сделать вывод из пелагианской ереси, то получается, что «жил Христос для всех, а умер и воскрес (если только воскрес) ни для кого, ни для чего». Всем, следующим за Пелагием, «нужен не распятый на кресте Сын Божий, а человек Иисус, до креста и без креста» (с. 215). Справедливо продолжает Мережковский: «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь, говорит с Августином и Паскалем всякий, знающий, что такое зло — „первородный грех“, а не знающие говорят, с Руссо и Пелагием, „лучшее во мне то, что я себе нравлюсь“. И это понятно и приятно всем. Мед — у Руссо — Пелагия; у Паскаля — Августина — полынь. Друг „цивилизации“, „прогресса“, „свободы“, „природы“ и проч. и проч. — Пелагий, а „гаситель духа“, „первый догматик св. Инквизиции“, сам уже „Великий Инквизитор“ или просто „выживший из ума старик“ — Августин» (с. 215). Спор Августина с Пелагием продолжился в споре Паскаля с «вольнодумцами» XVII века, предтечами Руссо и Вольтера. И если человек получил от Бога «дар свободной воли», то в этом одном «душа» Великой французской революции и «Декларации прав человека». Ересь Пелагия особенно оказалась опасна для будущего христианства «как тихий подкоп изнутри, тихое внутреннее уничтожение, выветривание истины ложью» (с. 216).