Делаем более далекие путешествия, с ночевками у кунаков или в турбазах, в Трусовскую, адскую теснину, где висит железный ящик на отвесной скале, и, чтобы задобрить злых духов, надо бросить в этот ящик монеты. Мы, конечно, не верим в этих духов. Но в полном одиночестве под мрачно нависшими скалами, смущенно посмеиваясь, бросаем монеты в звонкий ящик. А Терек мчится с другой стороны узкой тропы (мы идем к истокам Терека, хотим дойти, но не дошли) — только ослик по ней пройдет. Говорят, что потом эти деньги пойдут на варку пива к празднику святого Георгия, 28 августа, совпадающему с Успением Богоматери.
Тбилиси и Грузия от меня не уйдут. Я все время туда постепенно приближаюсь. На вокзал меня провожала Валентина Михайловна — билет привезли по протекции академика А. И. Белецкого некий академический чиновник — Николай Николаевич Соболев и Юдифь Каган; купе мягкое, халат красивый, шелковый, настроение бодрое — диссертация защищена успешно, работаю в МОПИ. В письме от 27 июля 1950 года сообщаю о двухдневном путешествии в Казбек (а это уже Грузия) вместе с Миночкой и кузеном Наликом (Леонидом), о подъеме к монастырю, о влюбленном майоре МВД. Но тут же опять вмешивается непременный быт, ссоры с мамой, как только она заводит речь о платьях и ухаживаниях. (Почему не выходишь замуж? Ты цены не знаешь себе, дура!) Да еще настоящая «схватка» (так я и пишу) из-за старшего брата, Хаджи-Мурата, или просто Мурата, чей сын замучил маму и чья жена Лида — предел мещанского счастья. Не могу я выносить всю эту бытовую пустоту. Жизнь в доме у мамы «бьет ключом». То какие-то влюбленные молодые люди (имеется на выданье моя сестричка, но никто ее не привлекает), то куча московских родственников, проездом на юг. Прямо настоящий караван-сарай. Да еще мне шьет новое пальто хороший портной (не портниха!).
Но разве можно забыть «взросленьких» там, на подмосковной скромной даче, где важный петух и утиное семейство. И я пишу им на радость в конце моего повествования: «У Муси хвостик, у Азки носик, у Хана шапочка и стрекочущу кузнецу по Муське ползущу». Это память о том, как лежим с Мусенькой на зеленом одеялке (мы его называем «зеленый попик» — как у Блока), а какой-то муравьишка пытается забраться к Мусеньке, и Алексей Федорович смеется, приговаривая: «стрекочущу кузнецу» — пример на дательный самостоятельный. Был такой в старославянском и встречался в неуклюжих стихах Тредьяковского. Помню начало: «Стрекочущу кузнецу в зленном злаке сушу», а далее не помню точно — «незаметну червецу по земле ползущу». По-русски: «Когда стрекочет кузнечик среди зеленой травы и незаметный червячок ползет по земле…» Написала и вздохнула. Радостно сообщаю «мурзилочкам»: выезжаю 20 августа, ждать еще 23 дня (16 июня 1953 года). Я знаю, что меня ждут в Москве, ждут своего fleur d’amour’кина, как еще меня там именуют (это вместо свадебного fleur d’orange). А тут еще Алексей Федорович дает замечательный совет, и не без ехидства. Когда я думаю под давлением родных отправиться в Кисловодск, Алексей Федорович называет его «общественным писсуаром» и пишет, коверкая нарочито под простонародье: «Аза, Кесловотск — ето для едейной савецкой ентилегенцыи науравни». Валентина Михайловна заметила ниже: «Вот не ожидала такой приписки из кобенеда» (это мы так, шутя, именовали кабинет Алексея Федоровича) — 26 июля 1953 года. Проблему Кисловодска немедленно закрыли после такой едкой характеристики. Зато возникла новая — снова за «хребет Кавказа».
Вместе с моей подругой Ниной ездили мы через Тбилиси в «кругосветное путешествие по Черноморскому побережью» (письмо от 17 июня 1952 года — подробно ниже). Пишу об этом в Звенигород. Адрес примечательный — Красноармейский тупик, 15 (дачу снял В. Н. Щелкачев).
И что это такое, всё дачные тупики попадаются. Когда в 1945 году жили в Опарихе, там утыкались в Интернациональный тупик, а идучи из «Отдыха» (Казанская железная дорога), я наткнулась на Комсомольский тупик. Значит, жизнь какая-то дачная тупиковая, фантазии не хватает у начальства кооперативного.
Когда в 1953 году собираюсь (опять-таки по внушениям Алексея Федоровича и Б. И. Пуришева) подальше от быта в Ереван, пишу своим: «Лучше бы нам совсем не расставаться» (10 июня 1953 года). О красотах Армении ничего не пишу, посылая письмо за письмом летом 1953 года и рисуя тяжелую картину быта, убивающего мою мать, которая держится стойко, несмотря на бесчисленных посетителей ее дома, родных и чужих (каждый день за столом не менее двенадцати человек, встает в 3 часа ночи, начиная работу и ежедневный поход на рынок, хотя есть и домработница). Опять приехала жена Мурата, Лида, и, конечно, без денег. Зачем они в гостях? Опять Алька возмутителен, и я в злобе бью его по спине так, что звон пошел (всю жизнь помню). А тут еще Миночка послала документы в аспирантуру, в Ленинград, а ее заведующая кафедрой, ученица дяди Лени и моя соученица Тина Круглеевская, вдогонку для анкеты сообщает об аресте нашего отца — очень бдительная особа, нашла время (она потом войдет в доверие к В. Д. Пришвиной и станет одной из ее наследниц). Жаль, что мы такие благородные и не сообщаем, что ее дядя был адъютантом генерал-губернатора, а мать — бывшая институтка — вышла замуж за простолюдина, чтобы скрыть свою дворянскую фамилию. «На стариков смотреть невыносимо», — пишу я. К дяде вызвали врача, так он плох, мама бледная, как смерть, Мина, «как восковая», — еще бы! А если не примут в аспирантуру, куда деваться? Пока еще 1953 год, и Хрущев еще не разоблачает культ личности, и никого еще не реабилитируют, и лагеря на месте. Нетерпеливо жду письма от Валентины Михайловны, что-то, видимо, подсознательно ощущаю. Обращаюсь к ней в письме последний раз: «глазастики вы мои милые», «люблю обоих мурзилочек, как никогда», «несмотря на все заботы, которые меня ждут, еду я в Москву охотно», «дорогие взросленькие» (12 августа 1953 года).