Выбрать главу

(65)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ИСТОРИЯ ЯВИЛАСЬ МНЕ...

По вечерам, когда крошки засыпали, и из садика тянуло душистой прохладой, молодые родители на крыльце загородного дома тихо беседовали о планах будущей жизни. Работа писателя требовала пребывания в столице, но он не решался обречь семью на бесправное существование. В последнее время полиция беспощадно изгоняла из Петербурга всех, пользовавшихся фиктивными документами. С. Дубнов решил идти прямым путем - ходатайствовать, чтобы ему, как писателю, разрешили жительство в столице. Осенью он уехал в Петербург.

Начались бесконечные мытарства. В ходатайстве было отказано. В полицейском участке сделали на паспорте краткую, выразительную надпись: выезд в 24 часа. Друзья советовали не сдаваться, искать иных возможностей; а тем временем писателю приходилось скитаться по окрестностям, ночевать нелегально то у родственников, то в конторе редакции "Восхода", среди тюков книг и бумаг. После двух месяцев таких скитаний обладатель "волчьего паспорта" вынужден был вернуться в родное захолустье.

"Я чувствовал - пишет он об этом времени, - что подходят к концу мои родовые муки самоопределения, что мне предстоит окончательно ... остановиться на одном из многих планов деятельности, влекущих меня в разные стороны. 27-ой год моей жизни был для меня решительным моментом. До тех пор мои мысли всё еще расплывались в общечеловеческих литературных планах, хотя фактически я работал в еврейской литературе... Моя глазная болезнь... дала мне повод к более углубленным размышлениям. Я убедился, что для истинного творчества необходим процесс самоограничения..., что мой путь к (66) универсальному лежит именно через ту область национального, в которой я уже работал... . Мне стало ясно, что... приобретенные мною общие знания и универсальные устремления могут дать плодотворные результаты в сочетании с унаследованными сокровищами еврейского знания и еще неопределившимися национальными идеалами. С тех пор началась моя тяга к большим темам по еврейской истории. Она вела меня от широко задуманной "Истории хасидизма" до плана полной истории евреев восточной Европы и, наконец, привела к еще более обширному плану всемирной истории еврейского народа".

Перелистывая томик Виктора Гюго, молодой писатель наткнулся на строки, показавшиеся ему настоящим откровением. Французский поэт писал в своем обычном приподнятом, патетическом тоне: "История явилась мне, и я постиг закон развития поколений, искавших Бога и несших святой ковчег, шаг за шагом поднимаясь по огромной лестнице". Эти слова стали для С. М. Дубнова формулировкой происходившего в нем процесса: история вывела его из периода тягостных сомнений, пессимизма и резигнации на широкий путь творчества.

Едва ли в ту пору ученик Милля и Спенсера задумывался над тем, чем вызвано было его упорное тяготение к теме хасидизма. Это тяготение, возникшее в молодые годы и длившееся почти до конца жизни, трудно было объяснить простым любопытством историка к малоисследованной эпохе. Уже на заре своей деятельности писатель почувствовал в псевдо-мессианстве Саббатая Цви и Франка зародыш того протеста против косности раввинизма, который стал доминантой его юности; теперь, в хасидизме Баал-Шема и его ближайших учеников он нашел этот протест в гораздо более зрелой и углубленной форме. Не мистицизм, чуждый потомку миснагидов, а романтизм большого народного движения зажег воображение искателя, вдруг ощутившего внутренний озноб среди трезвых формул позитивизма. Во время подготовительных работ его внимание привлек образ мечтателя Моисея Луццато, "в душе которого боролись тьма и свет, ночь каббалы и заря ренессанса". В часы одиноких прогулок по топким берегам Вехры С. Дубнов обдумывал посвященный этому поэту очерк. От Луццато прямой путь вел к Израилю Бешту; (67) "отныне - пишет будущий историк хасидского движения - тени Бешта и других творцов хасидизма не покидали меня".

От исторических работ отвлекали временами литературные обзоры, систематически печатавшиеся в "Восходе". Далеко не все тогдашние прогнозы нашли себе подтверждение впоследствии: приверженность к строгому реализму, воспитанная русской критикой, не позволила Критикусу угадать в авторе "Мониша" будущего крупного писателя: форма ранних произведений Переца показалась ему манерной и претенциозной. Зато в скромном рассказе "Дос Мессерл" (Ножик) неизвестного еще беллетриста Шолом-Алейхема критик сразу ощутил несомненное дарование. Шолом-Алейхем сам потом признавался, что доброжелательная оценка в "Восходе" дала толчок его литературной деятельности в ту пору, когда он сам еще не был уверен ни в своих собственных силах, ни в возможности создать что-нибудь значительное на народном языке.

В провинциальном затишье С. Дубнов не переставал следить за ростом политической реакции. "Ужасное, подлое время! - записывает он в дневнике... Был бы я физически здоров и один, махнул бы в Америку навсегда. Дрова бы рубить в стране свободы, а не писателем быть в стране произвола, рабства, деспотизма". И спустя месяц: "Во мне иногда пробуждается энергия негодования. И тогда мне сдается, что я способен на большой подвиг: я бы боролся с деспотизмом, боролся бы за свой поруганный народ, за растоптанную свободу, за права человека, пока не пал бы в борьбе ... Но такие минуты очень редки, обыкновенно же сердце переполнено бессильной скорбью".

Лето 1887 года было первым и последним, которое писатель провел со своим отцом. Меир-Яков Дубнов прекратил работу и вернулся домой с надорванными легкими. Деньги, полученные при расчете, он употребил на осуществление давнишней мечты - постройку маленького собственного домика. Тихой радостью светились лица измученных жизнью тружеников в день "освящения дома" накануне осенних праздников. Радость омрачало только отсутствие сына на торжественном новогоднем богослужении. Вскоре отец тяжело заболел. - "В день Иом-Кипура вспоминает сын - он, лежа в постели, непрерывно шептал слова молитвы, и слезы струились по его впалым щекам. Он смотрел на меня, (68) стоявшего у его постели, прощающими глазами, как будто... уже вымолил прощение для моей заблудшей души. Через несколько дней... он умер. На рассвете мне постучали в окно, передавая эту весть. Я уже нашел отца на полу под черным сукном, с двумя свечами в изголовьи. Кругом - рыдающая мать и плачущие сестры. Я сел рядом с ними на полу, сирота среди сирот... Многих поразило наружное спокойствие деда, потерявшего единственного сына, но стоило пристальнее присмотреться к старику, чтобы заметить, что он внутренне сломлен... В полдень ... мы уже шагали в похоронной процессии за носилками, во главе толпы народа. Как живой символ скорби, двигалась между нами фигура деда, безмолвно вещавшая о тайне смерти и вечности. В этот момент меня точно к огромному магниту притянуло к этой скале веры, и на кладбище на только что засыпанной могиле отца я вместе с братом прочел кадиш, для меня первый и последний".