Я: «А если не еврей споткнется, так, хер с ним, пусть падает?!»
На Невском солнечно. Спустившись в метро «Невский проспект», я поехал в ресторан на Крестовский остров, где собралась погулять наша «банда» с Невского. Приехал из Штатов Филон, постарел. Не знаю, ма питом? С чего вдруг раскукарекался об Израиле — как он любит эту страну, какие там замечательные люди и жизнь и что каждый должен жить в Израиле.
«Ну, и что ты там не живешь? — зло спросил я: — воровать можно везде, как и „крутиться“. Тебя, что, конгресс Соединенных Штатов не отпускает? Что это вы все так любите Израиль со стороны? Ты там жил? Ты знаешь, сколько там говна? Твоего ребенка учили ябедничать с детского сада… Если его дразнят, он должен пойти и сказать учителю. Мой не скажет — пусть лучше тот, кому он даст по морде, пойдет и скажет учителю. Твоего ребенка, лишенного национальной неприязни, учили ненавидеть арабов? И это народ, который тысячелетия страдает от национальной ненависти.
Это твой мальчик облысел, после того как пошел в школу? Это его учили подсматривать, не едят ли родители мясное с молочным?
Что тебе там нравится? Ты был под ракетами Саддама, служил в „мелуим“ на территориях, ездил по территориям ночью, стоял на автобусных остановках, ожидая взрыва? Ты хоть что-нибудь для Израиля сделал?!
Ты любишь Израиль — так приезжай и живи в нем! А не появляйся прятаться от Интерпола».
Филон побледнел и полез под пиджак.
— Выйдем, я тебя грохну!
Магомет, сидевший напротив меня, приоткрыл сонные глаза: «Профессор, куда ходить, врежь в „дзюндзик“ прямо здесь!» Витька, по кличке Пацан, шепнул: «Остынь, он в Нью-Йорке непростой».
Володя Большой сидел и молчал — ему, как всегда, «до лампы». Потом буркнул: «Обнюхайтесь — свои».
Эльдар вдруг встрепенулся:
— А здесь не Нью-Йорк, Дод, что сидишь! Дай ему в лоб!
— Да, не могу я. Я с ним вырос. Пусть бухтит…
И правильно. Сейчас бы жалел.
Через несколько лет Филона грохнули в Нью-Йорке на какой-то очередной разборке.
Где-то в мире растворился Леня Шрам. Я вспоминаю о нем тепло, хотя для других он был иным, «непростым». Все они были непростые.
Тем не менее среди моих интеллигентных друзей, пожалуй, только Снежкина и Мишико я бы оставил за своей спиной в драке.
Многое в России изменилось, но не власть. Новая власть оказалась такой же дешевкой, такой же безжалостной сукой, как и старая.
Изменились люди, даже друзья. Но не все. К счастью, не все.
«Это ничего, — думал я, — ничего».
Главное, я вернулся. Может, здесь и полюблю наконец. Мой Бог, дай мне?! Как-нибудь, я не знаю как. Дай мне знак?! Многие же могут!
Бог дал. Свершилось…
Он дрожал от холода и сырости, от ненависти к себе и стыда, двигаясь по темному продрогшему городу. Улица и прохожие сквозь моросящий дождь видны были неясно, отвлекая внимание, неотчетливо ощущаемые им, как помеха. Перекрестки с мелькающими в тумане желтыми огнями светофоров появлялись и исчезали куда-то.
Куда и зачем шел, он не знал, хотя само по себе движение имело цель — просто двигаться. Двигаться ни к чему или кому-либо, а от всех, в никуда.
На углу Знаменской и Жуковской, у супермаркета, его внимание на мгновение привлек тот самый нищий с испитым отечным лицом, грязный и обросший кустами свалявшейся щетины. Нищий лежал у супермаркета рядом со своим костылем — осоловелый, промокший, полуживой.
Он видел этого нищего осенью, когда познакомился с ней. Тогда это был опрятный молодой человек с костылем в довольно чистом костюме, с интеллигентной речью, но уже нагловатыми глазами. Нищий просил денег, протягивая руку.
«Что же привело тебя сюда? Скоро тебе конец», — подумал он тогда.
«Ему конец, — посмотрел он на нищего. — А мне?» Растерянный, непонимающий, как Иов, он, вытирая ладонью мокрое от дождя лицо, с болезненным недоумением спрашивал: «Господи, за что, за что?»
Озноб. Боль и ощущение тяжести за грудиной последнее время не проходили: «Скорее всего, невроз… Ну, не стенокардия же?.. Хотя…
Когда же все это началось? В сентябре?
Да, видимо, в сентябре».
Захватив 0,8 «Синопской», Гена Зубков, Юра Гобанов, Саша Носов, Алеша Гостинцев — все стерлиговцы и я после бани направились в галерею, что на Мойке у Синего мостика. Баня со стерлиговцами приобретает некий обрядово-христианский характер с привкусом незыблемости древних банных рецептов. Как монастырская уха со стерлядью.
Мат запрещен — Зубков страдает выраженной непереносимостью к нецензурщине. Болтовня о женщинах теряет свою яркую цветовую гамму и приобретает контрастные черно-белые графические свойства. Беседа становится биполярно унылой, ибо Алеша Гостинцев всех, кого замечал, — желал, а Юра Гобанов всех, кого замечал, имел. Вот, собственно, и весь разговор.