Выбрать главу

– Не терзайся, – сказал Кольцов, – не рви себе сердце!

– А соседи? – перебила Варя, словно спеша договорить. – Стена глухая! Ведь ты один… Да только нам с тобой эту стену головой не пробить. Вот я и решилась, Алеша: уеду! Тут из-под Ельца помещик один звал в гувернантки к девочке. Я было отказалась, а нынче пошла к нему, говорю: «Согласна!» Там деревня, глушь… Да, может, оно и к лучшему… Сейчас лошадей подадут и… прости-прощай, Алеша! Люблю тебя и не грешна, не виновата… я не хочу, чтоб виноватой стала… Прощай! Прощай!

Обхватив руками его голову, что-то бессвязно бормоча и плача, она целовала его мокрые от дождя светлые волосы.

– Я все понимаю, – глухо сказал Кольцов. – Все… Все! Только не уезжай, останься, Варюша! Останешься? Ну, скажи, Варюша, милая… Скажи: да?

– Нет! – словно от боли вскрикнула Варя. – Никогда!

Медленно, словно во сне, спускался он по скрипучим, ветхим ступенькам галерейки.

Возле ворот, запряженная в дорожный тарантас, погромыхивая бубенцами, остановилась серая в яблоках тройка. Ямщик окликнул Алексея: «Эй, друг!» – да и осекся: Кольцов шел как слепой, не выбирая дороги, по лужам, спотыкаясь, едва не падая. «А ведь это, похоже, тот оглашенный, что давеча по улице без картуза чесал?» – удивился ямщик и, привязав к плетню лошадей, пошел во двор.

6

Застава давно осталась позади, а он все шагал по широкой Московской дороге. Его светлый сюртук промок насквозь и сделался черным. Холодный дождь хлестал по непокрытой голове, водяные струйки стекали за воротник. Однако он не чувствовал ни дождя, ни холодного, порывами налетавшего ветра, шел посреди дороги. Встречная ямская тележка, промчавшись мимо, обдала его грязью с ног до головы. Наконец он остановился и огляделся кругом. Наступали сумерки. Серая трава, серое небо, серый город вдали – все было мертво, безрадостно. Сбоку дороги росли рябиновые кусты. Яркими огоньками горели алые кисти, ветер гнул ветки, срывал листву. Кольцов сошел с дороги и схоронился за кустами.

«Вот сейчас она тут проедет, на Елец другой дороги нету… Я еще, может, увижу ее. Да нет, где увидишь, темно…»

Он прислушался. Сквозь ровный шелест дождя откуда-то издалека донеслось глуховатое бормотанье бубенцов. В смутной сумеречной мгле завиднелась тройка. Кольцов раздвинул ветки рябины. «Варя!» – прошептал, напряженно вглядываясь в приближающийся тарантас. Лошади резво шлепали по грязной дороге. Под кожаным верхом тарантаса мелькнуло и скрылось что-то белое: рука или лицо – он не разобрал.

– Варя-а-а! – крепко стиснув рябиновую ветку, отчаянно крикнул Кольцов. – Варя-а! Останься! Не уезжа-ай!..

Сетка дождя сомкнулась, закрыла тарантас и лошадей, – их словно и не было на дороге, лишь ласковые звуки бубенцов, безжалостно удаляясь, ворковали все тише, тише и наконец умолкли совсем.

Он отпустил ветку и вышел на дорогу.

– Уехала…

И медленно побрел назад, к заставе.

А сломанная рябиновая веточка – тоненькая, с красной шапкой горьковатых ягод – закачалась под ветром да так и осталась висеть на одном лычке.

7

Дед Пантюшка по ветхости лет бросил гуртовать и определился к Кольцовым в ночные сторожа. Это, конечно, было нестоящее занятие. «Да ведь куда ж денешься, – рассудил старик, – за так не накормят…»

Долгую ночь ходил Пантелей, стуча колотушкой, трогал замки на конюшне, на амбарах, натравливал на невидимых злодеев собак. Сентябрьские ночи стояли черные, хоть глаз коли. Звенели дождевые ручейки, стекавшие с крыш, глухо, недобро шумели деревья в саду; иной раз где-то далеко за садом кричали «караул!».

Губернатор фон дер Ховен распорядился поставить на Дворянской улице фонари. Фонари поставили, да в одну ночь озорники выбили в них стекла. Больше их не зажигали.

В кольцовском доме рано ложились. Давно погасли огни, тишина стала могильная. Дед Пантюшка зашел в караулку и задремал. Сон его был легкий, стариковский, – он то приходил, то развеивался, и трудно было понять, где кончалась дрема и где начинался сон. Дед явственно вдруг увидел себя молодым: он скакал вдоль овечьей отары к тому месту, где два старых злых барана сцепились в жестокой драке. Яростных драчунов окружили заливающиеся лаем псы.

Пантелей очнулся: возле ворот брехали собаки. Старый косматый пес Мартынко с хриплым ревом кинулся к калитке и затих.

Дед взял фонарь и поплелся к воротам. Прислонясь к мокрой верее, стоял человек и корчился в мучительном кашле. Собаки обнюхали человека и ушли.

– Кто такой? – строго спросил Пантелей.

Человек не отвечал, а только охал. Старик поднял фонарь и осветил лицо человека.

– Батюшка! – ахнул. – Лексей Василич! Ягодка… Да иде ж ты нализался-то? Да не то те зубы повыбивали злодеи? Кровища-то хлещет… царица небесная!

– Нет… – отнимая ото рта окровавленный платок, с трудом проговорил Кольцов. – Заболел я, дед… Мочи моей нету…

– Ах ты ж, головка горькая! Ай уж ты и идтить не можешь?

– Дай… отдохну вот… – едва переводя дыханье и как-то страшно клокоча горлом, прохрипел Кольцов. – Ничего… Сейчас много легше. Я пойду… Только ты, дед, помоги мне…

Глава девятая

Страдалец был этот человек, я теперь только понял его.

(Из письма Белинского Боткину)

1

Василий Петрович ходил чернее ночи. Дела подпирали со всех сторон, а без Алексея он был как без рук. Сейчас, играя с сыном в молчанку, неловко было послать его по какому-нибудь делу и до всего приходилось доходить самому.

«Эх, зря я полаялся с Алексеем! – сожалел Василий Петрович. – Дела, прах их возьми, чисто кобели, со всех сторон за портки хватают!»

Дела в самом деле шли неважно. Новый, недавно нанятый приказчик попался вор, унес выручку; работники все норовили как бы покурить.

– О-хо-хо, господи! – качал старик косматой седой головой. – Уж на что сам старый воробей – и то обмишулился: купил сотню быков, а у них ящур – опять убыток немалый… Дом, что Алешка выстроил, в два этажа, с мезонином, считал, по семь тыщ доходу даст, а на поверку вышло, и трех не дает. А дети, дети… Про Алешку, ладно, говорить не приходится, он дому не держава, все глядит, как бы за прясла сигануть. Однако Аниска про него, кажись, наплела. Так только, вертихвостка, сердце растравила… Да и я тоже хорош: сдуру-то принял. Нет, он, Алешка, малый простецкий… Ну да что же, от песен-то, к слову, – на них и копейки не возьмешь! Господа его там, в Питере, жалуют, так ведь он им все равно что игрушка – поиграли да и бросили, а пить-есть опять-таки отец подавай…

Когда Алексей слег, он и ухом не повел. Однако сказал Прасковье Ивановне:

– Чтой-то захолодало. Перевела бы Алешку с верхотурья-то сюда, в теплую горницу…

Дня через три зашел в комнату, где лежал Алексей, принюхался:

– Фу, какой дух чижолый! – Потрогал печку и проворчал: – Жарко топите, дрова не бережете…

– Да все зябнет Леша-то, – жалобно протянула Прасковья Ивановна.