Я служил своим господам, насколько мог, с величайшей охотой и старанием, и моя служба была для них более приятна, нежели услуги других невольников, потому что необходимость она превращала в добродетель; и так как с самого начала я приобрел их благосклонность, я легко сохранил ее потом. Я обращался с ними с большой почтительностью и учтивостью, насилуя свою волю и принуждая ее к тому, к чему я не имел склонности, то есть к службе. Но время и необходимость научают людей, по природе своей свободных, тому, что они должны делать. Я больше страдал из-за того, чему научил меня мой характер; ибо я думаю, что подчиняться силе – свойственно характерам мужественным и благородным. Мало доблести и еще меньше благоразумия имеет тот, кто не умеет вовремя повиноваться. Для того, кто принужден служить, служить хорошо – значит овладеть своей судьбой; а плохо повиноваться высшему – значит подвергать опасности свое спокойствие и жизнь. И в конце концов спокойно живет тот, кто, служа, делает, что может. Хотя я был обласкан своими господами, я не переставал из-за этого разделять милости с другими пленниками, а они со мной свои бедствия. Чтобы успокоить зависть, надлежит прилагать эти старания и другие, еще большие. Ибо нет людей, которые больше руководились бы завистью, чем невольники, преследующие равных себе и пренебрегающие честью и имуществом своих господ. Из тех, которые прошли через это несчастное положение, я видел немногих, не имеющих какой-нибудь позорной привычки.
Я заметил, что девушка, моя госпожа, помимо ее хорошего обращения со мной, всегда, когда она проходила там, где я мог ее видеть, изменялась в лице и у нее дрожали руки, так что иногда казалось, будто она ударяет по клавишам. Сначала я приписал это ее большой скромности; но благодаря постоянству, с каким это происходило, и той опытности, какой я обладал в подобных случаях, – а она была немалой, – я распознал ее болезнь. Каждый день она отдавала мне миллион приказаний, отдавать которые было не ее дело и не мое дело исполнять; но я признаюсь, что я радовался в душе возможности услужить ей и хотел, чтобы она приказывала мне еще больше. Всевозможные безделушки, какие попадали в мои руки или я сам делал, оказывались в ее руках, причем она говорила, что они были из Испании; дошло до того, что однажды, остановившись с красным как мак лицом, она сказала мне, что, если бы из Испании не прибыло ничего другого кроме того, кто ей давал эти вещи, ей было бы достаточно и этого; и сейчас же бросилась бежать и спряталась.
Я этими милостями был чрезвычайно тронут; но я подумал о положении, в каком я находился, и о том, что, когда мне нужно было думать о свободе для тела, я мог потерять свободу души и что наименьшей бедой, какая могла случиться со мной, было бы остаться в доме в качестве зятя. Я одумался и в одиночестве упрекал себя; но чем больше я возражал себе, тем меньше я находил в себе стойкости. Средство против этих страстей скорее заключается в том, чтобы оставить их, как они есть, чем копаться в них, ища забвения или пути к нему. Я замечал, что в то время, когда эти страсти входят в человека, они охватывают его настолько, что делают не способным ни к чему другому. Я убеждал себя, что я мог бы нести это приятное бремя, чтобы развлечься, но опытность уже научила меня, что любовь – это король, сила которого увеличивается, если дать ему власть. И я возражал себе в своих собственных мыслях, что не может быть неблагодарным тот, кто всегда хвастался противным. Хотя при этом мне представлялось подозрение, которое могло бы появиться у родителей, если бы они заметили какое-нибудь доказательство взаимной склонности; меня отталкивало от этого еще то, что я находился среди врагов моего народа и веры, что я дурно ответил бы на любовь, какую выказывал ко мне отец, поручивший мне своего сына, чтобы я воспитал его, и кроме того и больше всего то, что она не была крещена. В конце концов я решил, что, хотя бы я сгорел от страсти, я не должен засматриваться на нее.