В комнате наверху Теофиль спит, и от него пахнет табаком и цветами. Где-то рыболовное судно готовится отправиться в открытое море, и в комнате с открытым окном Теофиль спит, убаюканный колыбельной кораблей. Я легла спать рядом с ним, и перед тем, как заснуть, свернувшись в калачик, я подумала о той странной колыбельной кораблей, которая слышалась со стороны ночного океана. Десять дней наших каникул скоро закончатся, и как бедняк, я подсчитывала оставшиеся дни, как последние золотые монеты, которые мне ещё оставались. И когда они закончатся, я знала, другие мне уже не даст никто. И как я ни старалась ценить оставшиеся дни ещё больше, они уменьшались, как шагреневая кожа, протекали сквозь пальцев, как вода. Теофиль, лёжа рядом со мной, спокойно спал и ни о чём таком не думал, в то время, как я готовилась к худшему, — к возвращению. К новой жизни, жизни после каникул. Постепенно приходил сон, и в Час Быка под тревожную колыбельную кораблей в темноте время снова обратилось вспять.
Прошли, как крутящиеся стёклышки в калейдоскопе, дни наших каникул, мелькнули жемчужиной, падающей в море, те самые три дня каникул в феврале, но сон продолжался, а колыбельная кораблей всё не стихала, и казалось, что это не ночной корабль готовится уйти в море, а совершается под покровом ночи какое-то таинство, о котором нельзя знать никому из живых. И только во сне, сне под эту тревожную и незатихающую колыбельную кораблей, можно прикоснуться к невозможному, к тому, что делает сны тревожными, смутными и беспокойными.
…Вот открывается дверь и я вхожу в маленькую студию Теофиля, в первый раз в моей жизни. На улице — восхитительный и прекрасный майский солнечный день; для такого великого дня я накануне вечером приняла душ и переоделась в чистое, из самого лучшего, что у меня было. Я смотрю на себя в зеркало, пытаясь понять, как я теперь выгляжу, и почему-то не нахожу существенного отличия от того, как я одевалась обычно. Должно быть, у тех, кому с детства говорили, что одеваться хорошо — не самое главное, главное — это хорошо учиться, хорошей одежды в принципе не может быть даже потом, когда учёба уже закончилась. Интересно, положена ли красивая одежда тем, кого уже начала учить сама жизнь? И как понять, хорошо ли я учусь у самой жизни, если эта Учительница скупа на похвалы и ставит оценки прилежным ученикам крайне редко? ...Как долго длится тёмная, как дёготь, ночь, над дегтярно-чёрной водой, и как долго поют свою колыбельную корабли, словно не желая уходить в открытое море! …А ещё раньше…
После долгих поисков я наконец-то нашла дом Теофиля. И пуская всё оказалось совсем не так, как я себе представляла, — и это был вовсе не далёкий пригород Парижа, и не пригород вовсе, и метро «Симплон» находится в Париже, даже не на конечной остановке четвёртой линии, и дом там был не частным, — но ничего страшного, ведь, как известно, ничего и никогда не получается так и таким, как мы хотим и представляем себе. Но сейчас, во сне, колыбельная кораблей только слегка напомнила мне про это, словно намекая, что надо будет прожить ещё много-много лет, чтобы осознать это в полной мере.
Ничего и никогда не получается так и таким, как мы хотим и представляем себе, пели ночные корабли в кромешной тьме. Интересно, о ком и о чём это было? Неужели обо всех тех храбрых и весёлых молодых моряках, которые, сами того не ожидая, ушли в последний путь, чтобы однажды не дожить до рассвета? И не тонущие ли корабли передали эту историю другим кораблям, чтобы много лет спустя они смогли петь об этом ночью перед рассветом на манер колыбельной? Но о ком может гудеть так грозно и жалобно пароходная сирена мёртвых, давно затонувших кораблей?
Вот Теофиль уходит на кухню и возвращается ко мне с тюбиком зубной пасты, зубной щёткой, шампунем и полотенцем.
«Почисти зубы и прими душ», — говорит мне Теофиль, давая это всё.
Ни в одном красивом фильме и ни в одной хорошей книге я не встречала таких моментов. Может, они просто как-то всегда проходили за кадром, чтобы ни читатели, ни зрители этого не услышали и не увидели? А может, все эти героини просто были, не как я, и никому, рассказывающему о них или создавшему их, и в голову бы не пришло скрывать вот такое. Потом мы сидели на кухне и только что попили чай.
«У меня нет печенья, — сказал Теофиль, — поэтому это будет чай с Солнцем».
На улице по-прежнему было солнечно и в саду звенели весёлые детские голоса, — совсем близко находилась школа, и птицы садились на подоконник, чтобы клевать зёрна. Воробьи влетали на кухню и клевали оставленные для них зёрнышки на ребристой белёсой раковине, почерневшей от слоёв грязи газовой плите и на обсыпанном чем-то старом буфете. Тёплый сквозняк ласково перебирал кисти рваных белёсых занавесок с теряющимся во времени рисунком, истаявших от грязи, редких стирок и времени до прозрачности тюли, и шептал что-то ласковое засохшим травянистым зарослям цветов на огромном балконе, выложенном белыми плитками, откуда было видно пожарную лестницу, которая, казалась, вела с крыши через каминную трубу прямо в небо, так, чтобы никто не увидел, для кого она на самом деле служит. Я пила чай, сидя спиной к балкону на пороге, а Теофиль сидел на самодельной кровати, почти вровень с полом, сделанной из деревянных поддонов. Солнце, по-июльски жаркое, припекало спину, и высохшие до жаркого звона кусты и травы на балконе пахли летом и лесом, деревней и окончанием летней страды.