Среди тех, кто слушал «Погорельщину» в авторском исполнении, был Иванов-Разумник. Позднее, оказавшись на западе, в очерке, посвященном Клюеву (в книге «Писательские судьбы»), Иванов-Разумник напишет, что эта поэма «останется вершиной творчества Николая Клюева, памятью о его трагической писательской судьбе». Фрагменты поэмы (возможно, и полный текст) Иванов-Разумник нашел возможность отправить Андрею Белому, на что страстный (в прошлом) почитатель клюевской поэзии разразился потоком противоречивых суждений – от панегирических до осуждающе гневных.
«..."Погорельщина" – вещь замечательная; – отвечал Андрей Белый (письмо от 30 августа 1929 года), – читая отрывки, от некоторых приходил в раж восторга; такие строки, как «Цветик мой дитячий» и «Может им под тыном и пахнет жасмином от Саронских гор», напишет только очень большой поэт; вообще он махнул в силе: сильней Есенина! Поэт, сочетавший народную старину с утончениями версифик<ационной> техники XX века, не может быть не большим; стихи технически – изумительны, зрительно – прекрасны...». Далее следовал... разгром «Погорельщины». Белый утверждал, что стихи Клюева морально – «гадостны», что от некоторых строк идет дух неприемлемого для него, Белого, «больного, извращенного эротизма». «Так Спаса не исповедуют!» – восклицал Белый и делал окончательный вывод: поэзия Клюева «изумительна», но от нее следует держаться подальше.
В 1970-1980-е годы литературоведы Д.Е. Максимов и А.Ю. Вейс рассказывали автору этих строк о возникшем в Ленинграде в конце 1920-х – начале 1930-х годов молодежном кружке с русским национальным уклоном. В него входили преподаватель ФЗУ А.Г. Громов, школьный учитель К.Г. Павлович и др. Родственным этому кружку был университетский литературный кружок «Осьминог» (шла речь о их слиянии, однако не состоявшемся). Члены обоих кружков собирались на квартире В.А. Гаммер, куда однажды был приглашен Клюев, который, наряду с Ивановым-Разумником, пользовался в этой среде особым почтением; многие знали его и раньше. Собравшихся было человек пятнадцать. Клюев читал «Погорельщину». «Чтение было очень выразительное, узорное; потом пили чай», – вспоминал Д.Е. Максимов. Приблизительно в 1932 году К.Г. Павлович привез из Москвы экземпляр поэмы, и кружковцы, собираясь вместе, читали ее и восторженно комментировали. Один из членов кружка, Е.Н. Дубов, взялся за ее размножение. Поэма перепечатывалась, заучивалась наизусть и передавалась из рук в руки (ранний самиздат!). Дубов приходил к Д.Е. Максимову и предлагал ему копию за два рубля – нужны были деньги на бумагу, оплату машинистки и другие расходы.
Члены кружка тянулись и к Иванову-Разумнику, нередко навешали его в Детском Селе. Не удивительно, что в 1933 году, когда началось дело «Идейно-организационного народнического центра», участникам обоих кружков пришлось давать показания о своей связи с Ивановым-Разумником, которому следствие отводило роль главного идеолога (арестован в феврале 1933 года). Имя Клюева и поэма «Погорельщина» (следователи именовали ее не иначе, как «контрреволюционная») постоянно фигурируют в материалах дела. Все молодые люди так или иначе пострадали – были осуждены и высланы из Ленинграда. Д.Е. Максимов получил три года вольной высылки, которую отбывал в Нарыме (недалеко от Колпашева). Пострадал и Дубов, о котором Дмитрий Евгеньевич говорил, что его «привела в ссылку» именно «Погорельщина».
Хорошо понимая, что опубликовать «Погорельщину» в Советской России невозможно, Клюев, естественно, был озабочен ее судьбой. Весной 1929 года в Ленинграде он знакомится с итальянским русистом Этторе Ло Гатто, вторично приехавшим в Советскую Россию, но явно предпочитавшим «стройкам социализма» монастыри и памятники древней Руси. Их первая встреча состоялась в итальянском консульстве, куда привел Клюева Алексей Чапыгин, в «День Похвалы Пресвятыя Богородицы» – именно эти слова начертал Клюев на втором томе своего «Песнослова», тогда же подаренном итальянцу. Много лет спустя Ло Гатто записал (по просьбе Г.П. Струве) свои воспоминания о поэте.
«В 1929 году Клюев еще носил русскую рубашку, которая производила странное впечатление в сочетании с надетым поверх нее обыкновенным городским пиджаком и брюками, заправленными в сапоги с голенищами. Насколько верны рассказы о том, что еще до революции он являлся в таком наряде в самые шикарные рестораны Петербурга, я не могу сказать, ибо его об этом не расспрашивал. Он интересовал меня прежде всего как человек и художник, а не с точки зрения фольклора. <...> Может быть, в многочисленных наших беседах, когда он навещал меня или я бывал у него, я напрасно не проявил больше интереса к этой стороне его личности, но мне сдается, что, если я пользовался его доверием и дружбой, то это было главным образом благодаря моему человеческому, а не литературному отношению к нему. Этому доверию я был обязан тем, что позднее, уверенный во мне, он доверил мне рукопись своей поэмы, которую считал своим magnum opus,* [Главное произведение (лат.)] но опубликовать которую в России ему, разумеется, не разрешили бы. Уже впоследствии я узнал, что за границей сохранился только мой экземпляр поэмы, и я никак не думал, что настанет день, когда мне удастся исполнить данное поэту обещание напечатать эту вещь после его смерти».** [Первая публикация «Погорельщины» была осуществлена Г.П. Струве по экземпляру, принадлежащему Ло Гатто, в однотомном «Собрании сочинений» Клюева (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954)].