Выбрать главу

Маша не выдержала, подскочила и подняла стакан. Рушницкий натужно, но уверенно, совершил обратный цикл и галантно принял стакан с подобием улыбки на искаженном болью лице.

— Под Водорезову работает, — не удержался я от шутки, имея в виду лестное для Николая Ивановича сравнение с известной фигуристкой.

Отдав дань Бахусу (скорее, впрочем, «Ивану»), мы вышли в мрак безлунной ночи.

Мы двинулись к дороге.

В нашей ретираде Маша опережала всех, ловко выбираясь в темноте из препятствий.

Я следовал за ней.

Внутри меня теплело, что-то размягчалось, плавилось. Маша словно бы чуть-чуть плыла впереди.

— Да поддержите же меня, — подала она руку, балансируя на балке.

— Спасибо, — освободилась она, когда мы вышли на дорогу.

— Маша… Вы меня не узнали?

— Я узнала вас сразу.

— Скажите. Я очень… очень не…

— Ну, почему же. Вы… заметный.

— Григорий Александрович! Григорий Алекса-анд-рович!! — взывал из мрака и завалов Рушнидкий.

— Маша. Можно мне., не отвечать?

— Не отвечайте…

12

О, Тбилиси! Я был счастлив в тебе…

Парикмахеру все равно, с бородавкой у меня нос или без. Бледный, с красным задором или с фиолетовой обреченностью. Ему неинтересно знать, чувствует ли этот нос приятную щекотку от запаха меха на плечах красивой женщины, вошедшей в комнату с мороза.

Нос должен быть удобным.

Моим кондиционным носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, болевым приемом устанавливает мою голову в нужное ему положение.

Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего над другой головой. Я улавливаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, подия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайт, пенальти, инсайт, корнер.

— Два шестьдесят, — говорит мне полиглот по-русски.

Многовато, но я не сержусь, я счастлив и через стеклянную дверь выхожу как бы за границу. Ибо направо, налево, сзади, спереди нерусская речь, палаццо, горящие в солнце костры из канн.

А дальше я расстаюсь с европейской цивилизацией и, словно бы совершающий путешествие в Арзрум, направляюсь к азиатским серным баням.

— Как Пушкина, — говорю я банщику.

Краток он, впитавший мудрость Востока:

— Червонец.

Банщик экзотически тощ и воплощает собой шаблонные представления о голодающем индусе колониальных времен.

Шершавые ступни топчут мою спину.

Мои ребра на пределе прочности при изгибе.

Меня шпарят кипятком, леденят горной водой.

Палач-банщик сдирает кожу скребницей, травмирует позвоночник костяными ударами.

А я, как полинезийский юноша, проходящий испытания на возмужалость, не издаю при этом ни единого стона.

У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глазные яблоки банщика-«садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.

А вот уже я Саваофом сижу в облаке белой пены.

Теперь банщик ласково гладит мое тело рукой в тряпичатой варежке.

— Сказал — чистый.

Из-под влажной варежки выползают черные веретена.

— Ходи серный ванна.

Я иду в смрад, туда, где всего острее запах серы. В дымящейся каменной чаше словно бы варятся довольные грузины. Бассейнчик перенаселен; мы касаемся друг друга маслянистыми телами.

Серные бани — удовольствие для мужчин.

Ой ли?

При выходе я сталкиваюсь с нашими туристками.

Среди них распаренная Маша.

— Ой! — восклицает Маша; в ее расчеты не входила встреча со мной в бытовом плане.

Я с удовольствием смотрю на нее.

— Ну, зачем мы встретились с тобой… у бань, — растерянно говорит она.

Мы немного отстаем.

— Правильно встретились. У меня билеты в оперу.

— Что мы слушаем?

— «Гугенотов».